Конец пути

Шли недели. Резервисты все еще не вернулись с юга и с ледяного теперь севера. Даже перестрелка не прекратилась. Настроение в Израиле было по-прежнему мрачное, тревожное и беспокойное. Киссинджер старался добиться разъединения войск между Сирией и Израилем, показать сирийцам список израильтян-военнопленных и устроить в Женеве переговоры между египтянами, иорданцами и нами (сирийцы еще в декабре заявили, что они в них участия не примут). И хотя все выглядело так, будто мы ближе к миру, чем когда-либо, по правде, говоря, ни я, ни большинство израильтян не верили, что мы вернемся из Женевы с мирными договорами в руках, и мы отправлялись туда без особых иллюзий, далекие от эйфории. И все-таки, египтяне и иорданцы дали согласие сидеть с нами в одной комнате, на что никогда не соглашались прежде.

Переговоры в Женеве начались 21 декабря и, как я и опасалась, почти ни к чему не привели. Между нами и египтянами не было настоящего диалога. Напротив, с самого начала было ясно, что никаких особых перемен не произошло. Египетская делегация буквально запретила, чтобы ее стол ставили рядом с нашим, и атмосфера была далеко не дружелюбная. Военное соглашение было Египту необходимо, но мир, как мы снова убедились, вовсе не входил в их намерения. Тем не менее, хотя никаких политических решений на этой встрече принято не было, через несколько дней на сто первом километре был подписан договор о разъединении войск, и мы продолжали надеяться, что как-нибудь удастся найти и политическое решение. Вряд ли Мессия явился на сто первый километр, и там так устал, что и не двинулся дальше.

31 декабря произошли выборы. Они показали, что страна не собирается менять лошадей в середине скачек, и хотя мы и потеряли часть голосов - как и Национальная религиозная партия, - Маарах остался лидирующим блоком. Но оппозиция стала сильнее, потому что все правое крыло объединилось в единый блок. Снова нужно было формировать коалицию, и ясно было, что работа предстоит нелегкая, потому что наш традиционный партнер по коалиции религиозный блок - раскололся по вопросу о том, кто его возглавит и какой политики надо будет придерживаться в предстоящие трудные времена.

Я начинала испытывать физические и психологические результаты напряжения последних месяцев. Я смертельно устала и очень сомневалась, сумею ли сформировать правительство в этой ситуации, и даже - стоит ли мне пытаться это сделать. Не говоря уже о внешних проблемах, трудности возникли и внутри партии. В начале марта я почувствовала, что у меня больше нет сил продолжать, и уведомила партию, что с меня хватит. И тут ко мне потянулись делегации - уговаривать, чтобы я переменила решение. Похоже было, что война разразится снова, потому что с Сирией все еще не было разъединения войск и сирийцы постоянно нарушали договор о прекращении огня. И снова мне твердили, что Маарах рассыплется, если я не останусь.

Порой мне казалось, что все, случившееся после 6 октября, случилось в один нескончаемый день, и мне хотелось, чтобы этот день закончился. Меня очень угнетало, что в ядре партии нет солидарности. Люди, которые были министрами в моем правительстве, коллеги, с которыми я проработала в тесном контакте все годы моего премьерства, которые вместе со мной определяли политику кабинета, теперь, видимо, не хотели противостоять потоку несправедливой критики и даже клеветы, обрушившемуся на меня, Даяна и Галили, на том основании, что мы якобы принимали втроем, не советуясь с остальными, важные решения, которые привели к войне. Меня возмущали и безответственные разговоры о моем так называемом «кухонном кабинете», якобы подменившем правительство, до известной степени, как выносящий решения орган. Это было совершенно необоснованное обвинение. Естественно, я спрашивала совета у людей, чье мнение я ценила. Однако никогда и никак эти неофициальные консультации не подменяли правительственных решений.

И все-таки весь март я боролась за то, чтобы сформировать правительство, хотя с каждым днем это становилось труднее, тем более, что все громче стали раздаваться требования создать правительство из коалиции всех партий, чего ни я, ни большинство партии не принимало. Время было неподходящее для политических экспериментов, и я никогда не верила, что оппозиция сумеет проявить рассудительность, здравый смысл и гибкость, необходимые для того, чтобы Израиль добился, наконец, какого-то взаимопонимания со своими соседями. Я не хотела отягощать кабинет «отказчиками», которые не захотят, когда придет время, пойти ни на какой территориальный компромисс, особенно если речь пойдет о Западном береге Иордана. Я знала, что по историческим причинам народ относится по-разному к возможности территориальных уступок в Синае, например, - и на Западном берегу, но мне думалось, что большинство израильтян согласится и на разумный компромисс на Западном берегу. Как бы то ни было, я считала необходимым включить в правительственную декларацию параграф о том, что хотя кабинет и уполномочен вести переговоры и решать вопрос территориальных уступок с Иорданией, окончательное решение в форме новых выборов будет предоставлено народу.

Тут Даян вышел в отставку, и хотя я уговаривала его вернуться, буря, не утихавшая вокруг его имени внутри партии, уже грозила настоящим расколом. Трудно было примирить требования партийцев, чтобы Даян ушел из министерства обороны, но вместе с тем не позволил фракции Рафи, которую он возглавлял, выйти из Маараха. Возникли и новые проблемы. Религиозный блок, много недель подряд нажимавший на нас, чтобы мы создали правительство национального единства, внезапно, в результате собственных партийных затруднений, решил, что в более узкую коалицию он не войдет и не будет нашим партнером ни в каком кабинете. Это означало, что правительство будет правительством меньшинства, что не слишком меня беспокоило, поскольку я была уверена в поддержке малых партий в Кнессете, не входящих в коалицию.

Главной опасностью, на мой взгляд, оставался возможный распад Маараха. Мне удалось сформировать кабинет с Даяном - министром обороны, но против него по-прежнему бушевала буря. Теперь критики взяли на прицел доклад комиссии Аграната, который, как я уже говорила, снимал с Даяна обвинение в прямой ответственности за ошибочные оценки военными властями положения накануне Войны Судного дня. Однако доклад не говорил ничего о парламентской или министерской ответственности, а именно по этому поводу общественное мнение - как извне, так и внутри партии - бушевало особенно сильно. Многие считали, что с начальником штаба обошлись несправедливо и что Даян как министр обороны виноват в случившемся никак не меньше, чем Дадо. (Не желая никоим образом комментировать доклад комиссии Аграната, я все-таки хочу сказать здесь, что самую войну Дадо провел блистательно и безупречно.) Люди были страшно недовольны тем, как комиссия отнеслась к Даяну, и чувства были накалены донельзя.

Pages: 1 2 3

Война судного дня

Из всех событий, о которых я здесь рассказала, труднее всего мне писать об октябрьской войне 1973 года, о Войне Судного дня. Но она имела место в действительности, и потому должна стать частью этой книги - не как военный отчет, этим пусть занимаются другие, но как едва не происшедшая катастрофа, кошмар, который я пережила и который навсегда останется со мной.

Даже рассказывая свою личную историю, я должна умалчивать о многом, и потому история эта не полна. Но тут рассказана правда о моих переживаниях и чувствах во время этой войны - пятой, навязанной Израилю за двадцать семь лет существования государства.

Есть два обстоятельства, о которых я хочу сказать сразу же. Во-первых, мы Войну Судного дня выиграли, и я убеждена, что в глубине души политические и военные лидеры Сирии и Египта сознают, что они потерпели поражение, несмотря на первоначальные успехи. Во-вторых, пусть знает весь мир, и враги Израиля в частности, что обстоятельства, стоившие жизни 2500 израильтян, погибших в Войне Судного дня, никогда больше не повторятся.

Война началась 6 октября, но теперь, когда я о ней думаю, я вспоминаю, что еще в мае мы получили сведения о необычайно большом скоплении египетских и сирийских войск на наших границах. Наша разведка считала крайне маловероятным, что может разразиться война; тем не менее мы решили отнестись к этому сообщению серьезно. Я поехала в главный штаб. И министр обороны, и начальник штаба, Давид Элазар (известный всей стране под своим уменьшительным именем - Дадо), тщательно проинформировали меня по поводу боевой готовности армии, и я пришла к заключению, что армия готова к любым неожиданностям, в том числе и к войне. Успокоили меня и по вопросу своевременного раннего предупреждения. По каким бы то ни было причинам, общая напряженность ослабела тоже.

В сентябре стали поступать сведения о скоплении сирийских войск на Голанских высотах, тринадцатого сентября произошел воздушный бой с сирийцами, в результате которого было сбито тринадцать сирийских МиГов. Несмотря на это, наша разведка давала очень успокоительную информацию: никакой серьезной реакции со стороны Сирии ожидать не приходится. На этот раз напряженность не ослабела и даже передалась Египту. Разведка, однако, не меняла своего тона. Скопление сирийских войск на границе она объясняла страхом сирийцев, что мы на них нападем, и весь этот месяц, до самого кануна моего отъезда в Европу, это объяснение передвижений сирийских войск повторялось снова и снова.

В понедельник 1 октября Исраэль Галили позвонил мне в Страсбург. В числе прочих сообщений он сказал, что они беседовали с Даяном и решили, как только я вернусь, серьезно обсудить вместе со мной положение на Голанских высотах. Я сказала, что вернусь во вторник, и на следующий день мы встретимся.

Я встретилась с Даяном в среду, поздним утром. На встрече были Аллон, Галили, командующий военно-воздушными силами, начальник штаба, и, поскольку начальник разведки был в тот день нездоров, - начальник военной контрразведки. Даян открыл заседание; начальник штаба и начальник военной контрразведки подробно рассказали о положении на обоих фронтах. Кое-что их беспокоило, но общая оценка оставалась прежней: нам не угрожает объединенное сирийско-египетское нападение, и маловероятно, что Сирия решится выступить одна. Передвижения египетских войск на юге вызваны, скорее всего, маневрами, которые всегда тут происходят в это время года, а наращивание и передвижение войск на севере объяснялось так же, как и раньше. Переброска нескольких сирийских воинских частей с сирийско-иорданской границы за неделю перед тем объяснялась как результат детанта между Сирией и Иорданией и дружественный жест Сирии по отношению к Иордании. Никто тут не считал, что надо призвать резервистов, и никто не думал, что война неизбежна. Но решено было продолжить обсуждение создавшегося положения на воскресном заседании кабинета министров.

В четверг я, как обычно, поехала в Тель-Авив. Много лет я проводила четверг и пятницу в своем тель-авивском кабинете, субботу - у себя дома в Рамат-Авиве, а в субботу вечером или рано утром в воскресенье возвращалась в Иерусалим, и, казалось, что нет нужды менять расписание и в эту неделю. То была короткая неделя, потому что Судный день начинался в пятницу вечером и большинство израильтян устраивало себе длинный уик-энд.

Думаю, что теперь, до некоторой степени благодаря той войне, даже неевреи, никогда прежде не слышавшие ничего о Судном дне, знают, что это самый торжественный и самый священный день еврейского календаря. Это тот единственный день в году, когда евреи всего мира, даже не слишком верующие, объединяются, как-то его отмечая. Верующие не едят, не пьют, не работают и проводят Судный день (который, как все еврейские праздники, в том числе и суббота, начинается вечером предыдущего дня и вечером следующего кончается) в синагоге, в молитве и покаянии, раскаиваясь в грехах, которые они могли совершить за истекший год. Другие евреи, даже те, что не постятся, находят свой собственный способ отметить этот день: не ходят на работу, не едят публично и идут в синагогу, хоть на часок, чтобы услышать великую вступительную молитву Кол Нидре в канун Судного дня или звук шофара (бараний рог, в который трубят), извещающего о конце поста. Словом, для большинства евреев, как бы они его ни отмечали, Судный день непохож на все другие.

В Израиле в этот день вся жизнь останавливается. Для евреев нет ни газет, ни телевидения, ни радио, ни транспорта на двадцать четыре часа закрыты школы, магазины, рестораны, кафе и учреждения. Но так как всего дороже для евреев, даже дороже Судного дня, сама жизнь, то, чтобы не подвергать жизнь опасности, главные коммунальные услуги продолжают работать, с минимальным количеством обслуги. В Израиле, к сожалению, главная служба жизни - это армия, но в этот день выдается обычно больше всего отпусков, чтобы солдаты могли провести Судный день дома, с семьей.

В пятницу 5 октября мы получили сообщение, которое меня обеспокоило. Семьи русских советников в Сирии торопливо укладывались и покидали страну. Мне это напомнило то, что происходило перед Шестидневной войной и очень даже не понравилось. Что за спешка? Что такое знают эти русские семьи, чего не знаем мы? Возможно ли, что их эвакуируют? Из всего потока информации, достигавшего моего кабинета, именно это маленькое сообщение пустило корешок в моем сознании. Но так как никто вокруг не стал волноваться по этому поводу, то и я постаралась не поддаваться наваждению. К тому же интуиция хитрая штука: иногда ее надо слушаться тут же на месте, а иногда это только симптом тревоги, который может далеко завести.

Я спросила министра обороны, начальника штаба, начальника разведки: не кажется ли им, что это сообщение очень важно? Нет, оно нисколько не меняло их оценки положения.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

Премьер-министр

И опять я переехала, на этот раз в обширную, не слишком уютную резиденцию премьер-министра в Иерусалиме, где до меня жили Бен-Гурион, Шарет и Эшкол, - и стала приучать себя к постоянному присутствию полицейских и телохранителей, к шестнадцатичасовому рабочему дню, к почти полной невозможности уединения. Конечно, выпадали дни полегче, покороче, посвободнее - я вовсе не хочу, чтобы думали, что все пять лет моего премьерства я была какой-то великомученицей и что у меня не было радостей. Но мое премьерство с войны началось и войной закончилось, и было что-то символическое в том, что первой моей инструкцией военному секретарю Исраэлю Лиору было немедленно сообщать мне о каких бы то ни было вооруженных столкновениях, будь то даже среди ночи.

- Я хочу знать, когда мальчики вернутся и как, - сказала я ему.

Слова «потери» я не употребила, но Лиор хорошо меня понял - и ужаснулся.

- Не хочешь же ты, чтобы я тебе звонил в три часа ночи? - спросил он. Ты же все равно ничего не сможешь сделать, если будут потери. Обещаю, что позвоню рано утром.

Но я знала, мне будет невыносима мысль, что я буду спать спокойно, а в эту минуту будут умирать солдаты, и я заставила бедного Лиора покориться. Конечно, когда новости были плохие, я уже не могла заснуть; немало ночей я провела без сна, расхаживая по огромному пустому дому в ожидании утренней, более подробной информации. Телохранители у дома иногда и в 4 часа утра видели свет на кухне, и кто-нибудь один тогда заходил, чтобы убедиться, что все в порядке. Я заваривала чай для нас обоих и мы рассуждали о том, что происходит на канале или на севере, пока я не чувствовала, что теперь смогу заснуть.

Египетская война на истощение началась в первых числах марта 1968 года и продолжалась, становясь все более ожесточенной, до лета 1970-го. Советский Союз не только не старался удержать Насера от убийств, но напротив - срочно отправил в Египет тысячи инструкторов для переучивания побитой египетской армии и оказания ей помощи в войне против нас, а также огромное количество военных материалов, скромно оцениваемых в 3,5 миллиарда долларов.

Не только Египет пользовался советскими щедротами: они доставались и Сирии, и Ираку, но главным получателем был все-таки Насер. Две трети всех танков и самолетов, которыми Советский Союз запрудил регион сразу после Шестидневной войны, предназначались для него, в надежде, что под постоянным огнем, терпя вечные потери, мы не выстоим на канале, и, сломленные телом и духом, отступим, не добившись ни мира, ни окончания конфликта.

Вероятно, теоретически и Насеру, и русским все это казалось очень просто. Они будут продолжать обстреливать наши укрепления на канале, это будет настоящий ад для наших воинских частей, и рано или поздно (скорее рано), мы оттуда уберемся. Ни для Египта, ни для Советского Союза не было тайной, что каждый убитый, каждые военные похороны (а они все время происходили), каждая осиротевшая еврейская семья - это был нож в сердце нации, и я понимаю, почему Насер и его хозяева были уверены, что мы сдадимся. Но мы не сдались - просто потому, что не могли себе этого позволить. Мы не стремились бороться ни со всеми подряд, ни с египтянами, а особенно, с русскими, но у нас не было никакой альтернативы. У нас был только один способ предотвратить тотальную войну, которой, как Насер со всех крыш провозгласил, окончится война на истощение - наносить жесточайшие удары по египетским военным объектам не только на линии прекращения огня, но и в самом Египте: если понадобится - у самого крыльца египтянина, глубоко на его территории. Нелегко было принять такое решение, особенно потому, что мы понимали - это может вызвать еще большую вовлеченность Советов. (Кстати, то была первая советская интервенция за пределами советской сферы влияния со времен Второй мировой войны). И мы без особого желания начали стратегические рейды «в глубину», используя самолеты как летающую артиллерию и рассчитывая, что египтяне, слушая гул наших самолетов над каирским военным аэродромом, поймут, что они не смогут наслаждаться миром, если будут вести войну против нас. Ибо война - оружие обоюдоострое.

Много чего произошло с того самого времени; и война на истощение уже не очень свежа в памяти людей. Даже ужасная история советских кораблей, тайно доставлявших в Египет ракеты «земля-воздух» СА-3, которые советские специалисты должны были установить и обслуживать в зоне канала, уже не вызывает большого интереса, хотя все мы знаем, как они были использованы против Израиля осенью 1973 года. Но для нас это была настоящая война, и понадобились решительность, мужество, сила и подготовка наших солдат и летчиков для того, чтобы удержать линию прекращения огня и любой ценой задерживать продвижение вперед ракетных установок, которые египтяне со своими русскими друзьями так старательно устанавливали у самой этой линии. Но нашему умению делать все в одиночку тоже был предел. Нам нужны были помощь и поддержка, самолеты и оружие, и как можно скорее.

Только одна была страна, к которой мы могли обратиться: Соединенные Штаты, традиционный великий друг, который продавал нам самолеты, но, как мы опасались, не вполне понимал наше положение и мог приостановить эту продажу в любую минуту. Президент Никсон относился к нам более чем дружелюбно. Но его, как и его министра иностранных дел Вильяма Роджерса, сердил наш отказ принять любое навязываемое нам другими странами решение ближневосточного вопроса, а также мое категорическое неприятие идеи м-ра Роджерса, заключавшейся в том, чтоб русские, американцы, французы, англичане уселись где-нибудь поудобнее и выработали «выполняемый» компромисс для нас и арабов. Как я неоднократно объясняла м-ру Роджерсу, такой компромисс, возможно, будет очень хорош для американо-советской разведки, но никаких гарантий для безопасности Израиля он не создаст. Да и как бы он мог? Все военные приготовления Египта направлялись и снабжались русскими; французы в своем проарабизме почти не отставали от русских, а англичане - от французов; только американцы были хоть как-то заинтересованы в выживании Израиля. В лучшем случае окажется, что трое будут против одного, а при таких условиях никакого осуществимого решения принять нельзя. Но с другой стороны, если все время вызывать неудовольствие президента Никсона и м-ра Роджерса, то мы можем лишиться оружия вообще. Что-то надо было предпринять, чтобы вырваться из тупика.

Надо сказать, что мне лично Роджерс всегда нравился. Это очень милый, вежливый и терпеливый человек, и, в конце концов, именно он предложил и осуществил прекращение огня в августе 1970 года. Но боюсь - и надеюсь, что он простит мне эти слова, - что он никогда по-настоящему не понимал ни того, что лежит в основе арабских войн против Израиля, ни того, что верность своему слову арабские лидеры понимают совсем не так, как он сам.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

Мы одиноки

На «организацию» моей отставки мне понадобилось несколько месяцев. Начать с того, что пришлось переехать из Иерусалима в маленький домик в тихом, обсаженном деревьями тель-авивском предместье, рядом с Менахемом и Аней. Это был не просто переезд из одного города в другой. Часами приходилось сортировать вещи, решать, что мое, а что принадлежит правительству, что я хочу взять и что оставить. Я так много путешествовала за последние двадцать пять лет и скопила столько памятных сувениров, что разобраться в них была настоящая работа, притом меня не радовавшая. Но тут приехала из Америки Клара, и вместе с ней и с Лу мы все сделали. К счастью, я по натуре не коллекционер, и жизнь в музее меня не соблазняет, так что мне нетрудно было расстаться с большей частью своих владений и подарков, сохранив лишь те книги, картины, наброски и ключи от городов, которые имели для меня особое значение. Конечно, я тогда была уверена, что мне никогда не придется перебирать вещи, распаковываться и упаковываться, - горькое чувство окончательности немало мне помогало.

Мой новый дом - в котором я живу и сейчас - примерно в четыре раза меньше министерской резиденции, которую я занимала в течение девяти лет; но это было именно то, чего я хотела, и с первого же дня я почувствовала себя там удобно. Я сама проектировала его для себя: комбинированная гостиная-столовая, уставленная книжными полками, которая выходит в сад, общий с Менахемом и его семьей; достаточно большая кухня, где можно удобно хозяйничать, и две комнаты на втором этаже: спальня и кабинет, он же комната для гостей. Я надеюсь в этом году пристроить, наконец, еще одну комнату, но и без нее дом всегда был для меня достаточно велик, а в 1965 году я испытывала восхитительное чувство, что поселяюсь тут навсегда.

Боюсь, что даже члены моей семьи не верили, что меня удовлетворит уход в частную жизнь, - а между тем я была очень довольна. Впервые за долгие годы я могла сама ходить за покупками, ездить в автобусе, не думая о том, что в любую погоду на улице меня ожидает шофер, а главное - я сама располагала своим временем. Право же, я чувствовала себя как узник, выпущенный на свободу. Я делала списки книг, которые должна была прочесть, приглашала старых друзей, которых уже много лет не видела, планировала поездки в Ревивим. И я готовила, я гладила, я убирала - и все это с огромным удовольствием. Я ушла в отставку вовремя, по собственному желанию, раньше, чем кто-нибудь мог бы сказать: «Господи, когда же эта старуха поймет, что пора ей уходить». Я по-настоящему воспрянула духом.

Люди вокруг привыкли к моей новой ипостаси почти так же скоро, как я, хотя иной раз, признаться, мне оказывали привилегии. Хозяева ближних магазинов доставляли мне заказы на дом, полагая, что нехорошо бывшему министру иностранных дел таскать домой сумки с продуктами; шоферы автобусов иной раз делали лишнюю остановку поближе к моему дому, раза два меня даже подвезли до самой двери. Но мне самой ничуть не трудно было носить сумки и ходить пешком - свобода от обязательных встреч и официальных приемов все еще была для меня ежедневным чудом. И ни на минуту я не чувствовала себя изолированной от того, что происходит в стране. Я осталась членом Кнессета и членом центрального комитета Мапай и работала и тут, и там - столько, сколько хотела, и не больше. В общем, я была очень довольна своей судьбой.

Но мне следовало бы понимать, что покой, которым я так наслаждалась, не продлится долго. Он нарушался, и не раз, особенно же когда коллеги по партии стали уговаривать меня возвратиться «на полный рабочий день» - хоть временно, чтобы помочь объединению партии, которую так потрясло «дело Лавона». Что и говорить, партии теперь как никогда было необходимо единство. Экономическое положение и настроение в Израиле были таковы, что впервые показалось, что руководству рабочей партии наступит конец, если как можно скорее не будет создан единый рабочий фронт. Мапай была ослаблена расколом: откололась партия Рафи, которую возглавили Бен-Гурион и Даян, по правде говоря, она так и не оправилась после раскола 1944 года, когда от нее откололась Ахдут ха-авода, и еще через четыре года партия Мапам, которую поддерживали радикальные киббуцы и молодые интеллектуалы, все еще лелеявшие мысль о советско-израильском сближении, которого можно добиться, если как следует захотеть.

Но не так велики были разногласия между Мапай, Рафи и Ахдут ха-авода, чтобы нельзя было думать о создании объединенной рабочей партии. Нужен был человек, который бы взялся за наведение мостов, примирение разных точек зрения и разных людей, заживление старых ран без нанесения свежих, создание новых, жизнеспособных структур. Кто бы это ни был, он во всяком случае должен всей душой верить в необходимость рабочей коалиции и представлять себе единую рабочую партию, способную охватить политические фракции, годами враждовавшие между собой. Только один такой человек существует - утверждали мои коллеги, по очереди приходившие меня обрабатывать, - только один, у которого есть все необходимые качества - и время. Если я из-за своих эгоистических соображений за это не возьмусь, то объединения не произойдет. А от меня им нужно только одно: чтобы я стала генеральным секретарем Мапай, пока не будет осуществлено и обеспечено это объединение. Как только оно станет реальностью - пожалуйста, я могу опять пойти на покой.

Против такого призыва я не могла устоять. Не потому, что я была уверена в удаче, не потому, что мне хотелось опять оказаться в самом центре борьбы, не потому, что я заскучала, как вероятно, думали многие - но по гораздо более простой и важной причине: я действительно считала, что на карту поставлено будущее рабочего движения. И как ни мучительно мне было пожертвовать, даже на несколько месяцев, впервые обретенным спокойствием, я не могла отказаться ни от своих принципов, ни от своих коллег. Я согласилась и снова стала работать, разъезжать, выступать на митингах, встречаться с разными людьми - но дала обещание себе и своим детям, что это моя последняя работа.

В это время на Ближнем Востоке произошли такие события, которые угрожали Израилю куда больше, чем отсутствие рабочего единства в стране. В 1966 году арабы закончили подготовку к новой стадии войны. Симптомы уже были известны. Прелюдия к Шестидневной войне была похожа на прелюдию к Синайской кампании: банды террористов - при ободрении и поддержке президента Насера как и федаины 50-х годов, проникали на территорию Израиля из Газы и Иордании. Среди них была и новая, созданная в 1965 году организация Эль-Фаттах, которая под руководством Ясира Арафата стала самой могущественной и самой разрекламированной из всей «Организации освобождения Палестины».

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9

Дружба с африкой и другими странами

В моем личном отношении к Африке и африканцам - возможно, как толчок большую роль сыграло то душевное состояние, которое мы все испытывали после Синайской кампании - когда остались почти одинокими, весьма непопулярными и совершенно непонятыми. Франция осталась другом и союзником, кое-кто из европейских стран нам сочувствовал, - но с Соединенными Штатами отношения у нас были натянутые, с советским блоком - более чем натянутые, а в Азии, несмотря на все наши усилия добиться признания, мы в большинстве случаев наталкивались на каменную стену. Правда, у нас были представительства в Бирме, Японии и Цейлоне, консульства на Филиппинах, в Таиланде и в Индии; но хотя мы были в числе первых, признавших Народный Китай, китайцы совершенно не были заинтересованы в том, чтобы иметь израильское посольство в Пекине, а Индонезия и Пакистан, мусульманские государства, проявляли к нам открытую враждебность. Третий мир, в котором важнейшую роль играл, с одной стороны, Неру, а с другой - Тито, смотрел в сторону Насера и арабов - и отворачивался от нас. И в 1955 году, когда в Бандунге состоялась конференция афроазиатских стран, на которую мы очень надеялись, что нас пригласят, арабы пригрозили бойкотом, если Израиль примет в ней участие, и из этого «клуба» мы тоже были исключены. В 1957 и 1958 годах я смотрела вокруг себя, сидя на заседании Объединенных Наций и думала: «Мы тут чужие. Ни с кем у нас нет ни общей религии, ни общего языка, ни общего прошлого. Весь мир, все страны группируются в блоки, потому что география и история определили для каждой группы общность интересов. Но наши соседи - естественные союзники - не хотят иметь с нами дела, и у нас нет никого и ничего, кроме самих себя. Мы были первенцами Объединенных Наций - но обращались с нами, как с нежеланными пасынками, и, надо признаться, это причиняет боль».

Но все-таки мир состоял не только из европейцев и азиатов. Существовала Африка, страны которой вот-вот должны были получить независимость, и юным государствам черной Африки Израиль мог и хотел дать очень многое. Как и они, мы сбросили иностранное владычество, как и им, нам пришлось учиться поднимать неудобные земли, увеличивать урожайность, проводить мелиорацию, разводить птицу, жить вместе и обороняться. Нам, как и им, не поднесли независимость на серебряном блюде, она была завоевана годами борьбы, и нам пришлось - иногда на собственных ошибках - узнать, как дорого обходится право на самоопределение. В мире, четко разделенном на имущих и неимущих, опыт Израиля казался единственным в своем роде, потому что мы были вынуждены разрешать такие проблемы, какие никогда не стояли перед большими, богатыми, мощными государствами. Мы не могли предложить Африке ни денег, ни оружия, но, с другой стороны, мы не были запятнаны, как колониалисты-эксплуататоры, ибо единственное, чего мы хотели от Африки, была дружба. И тут я хочу предупредить возможные замечания циников. Обратились ли мы к Африке, потому что нам были нужны голоса в Объединенных Нациях? Да, конечно, был и этот мотив - вполне почтенный, кстати, - и я никогда его не скрывала ни от самой себя, ни от африканцев. Но он не был главным, хоть и не был, разумеется, пустячным. Главной причиной нашего африканского «предприятия» было то, что мы чувствовали - у нас есть что передать странам, которые еще моложе и неопытнее, чем мы.

Теперь, после Войны Судного дня, когда большинство африканских стран разорвали дипломатические отношения с Израилем, в общий хор циников включились и разочарованные израильтяне. «Это была пустая трата денег, времени и сил, - говорят они, - неуместное, бессмысленное, мессианское движение, к которому Израиль отнесся слишком серьезно и которое было обречено на провал, стоило только арабам решительно нажать на африканцев.» Нет ничего дешевле, легче, разрушительнее такой критики задним числом, и в данном случае она ничего не стоит. С государствами все бывает, как и с людьми. Никто не безупречен, случаются отступления, и некоторые оказываются болезненными и трудными; но не всякий план возможно осуществить быстро и полностью. Более того - неосуществившиеся надежды не означают полного провала, и я не сторонница политики, требующей сиюминутной выгоды. По правде говоря, то, что мы делали в Африке, мы делали не из политики разумного эгоизма - «я тебе, ты мне» - а потому, что это - одна из самых ценных наших традиций, выражение наших глубочайших исторических инстинктов.

Мы пришли в Африку учить, и то, чему мы учили, было воспринято. Никто горше меня не сожалеет, что на сегодняшний день африканские страны - или большинство из них - от нас отвернулись. Но по-настоящему важно лишь то, что нам - и им - удалось совершить вместе то, что с 1958 по 1973 годы сделали в Африке израильские специалисты по сельскому хозяйству, гидрологии, районному планированию, здравоохранению, строительству, коммунальному обслуживанию и многим другим областям: то, что увезли с собой на родину тысячи африканцев, обучавшихся в эти годы в Израиле. Такая прибыль не пропадет, и наши свершения - это тоже не мелочь. Они не падают в цене и их не вычеркнешь, даже если теперь мы на время лишились политических или иных выгод, которые нам давали связи с африканскими государствами. Конечно, их правительства проявили неблагодарность, и нелегко им будет заставить нас забыть, как они бросили нас в критический момент. Но надо ли из-за этого забывать или умалять чрезвычайные по значению, чтобы не сказать - беспрецедентные деяния маленькой страны, которая старалась облегчить жизнь людей в других странах? Программой международного сотрудничества и технической помощью, которую мы оказали народам Африки, я горжусь больше, чем любым другим нашим проектом.

Для меня эта программа прежде всего воплощает стремление к социальной справедливости, перестройке и исправлению мира, которое и есть сердце социалистического сионизма - и иудаизма. Жизненная философия, толкнувшая в 20-е годы пионеров Мерхавии на создание кооперативного поселения, заставившая в 40-е годы мою дочь и ее товарищей продолжать этот нелегкий путь в Ревивиме, отразившаяся в каждом киббуце, создаваемом в Израиле сегодня, - то же самое жизненное мировоззрение на целые годы забросило израильтян в Африку, чтобы разделить с ее людьми практические и теоретические знания, которые только и могли быть им полезны в меняющемся мире, где они наконец-то стали хозяевами своей судьбы. Конечно, не все, принявшие участие в передаче африканцам нашего национального опыта, были социалистами. Далеко не все. Но для меня, во всяком случае, эта программа была логическим раскрытием принципов, в которые я всегда верила, которые определили цель моей жизни. И я не могу считать эту программу бесполезной, и не верю, что хоть один африканец, помогавший в ее выполнении или пожинавший ее плоды, сочтет ее таковой.

И еще одно: нас с африканцами сближала не только необходимость быстрого развития, но и память о вековом страдании.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Право на существование

Прежде чем рассказывать о том, как эти планы повлияли на мою судьбу, надо объяснить, что в то самое время, когда я была министром труда, Бен-Гурион, изможденный физически и духовно, решил отказаться от поста премьер-министра и министра обороны. Предыдущие двадцать лет довели его до изнеможения, и он просил предоставить ему двухгодичный отпуск. Ему надо было переменить обстановку, и он собирался уехать в небольшой киббуц - Сде-Бокер, в Негеве, недалеко от Беер-Шевы. Там, объяснял он нам, он опять заживет как первопоселенец в коллективе и посвятит свои силы превращению пустыни в плодородную землю. Для нас это было как гром среди ясного неба. Мы умоляли его не уходить. Было еще слишком рано: государству едва исполнилось пять лет; собирание изгнанников далеко еще не было завершено; соседи Израиля все еще были с ним в состоянии войны. Нельзя было Бен-Гуриону бросать руководство страной, которую он столько лет вел и вдохновлял, - и нельзя ему было бросать нас. Мы просто не могли себе этого представить. Но он так решил, и все, что бы мы ни говорили, все было тщетно. Моше Шарет стал премьер-министром Израиля, сохранив портфель министра иностранных дел, и в январе 1954 года Бен-Гурион уехал в Сде-Бокер (он прожил там до 1955 года, когда стал сначала министром обороны, а потом и премьер-министром, а Шарет остался опять только министром иностранных дел).

На посту премьера Шарет был, как всегда, умен и осторожен. Но я должна сказать, что при всем уважении и симпатии руководства Мапай к Шарету - почти все мы больше любили Шарета, чем Бен-Гуриона, - когда возникали по-настоящему трудные проблемы, мы все - и Шарет в том числе - обращались за советом к Бен-Гуриону. Сде-Бокер внезапно стал одним из знаменитейших мест Израиля; поток писем и посетителей был неистощим - и Бен-Гурион, которому нравилось воображать себя простым пастухом-философом, который полдня пасет киббуцных овец, а другие полдня читает и пишет, если и не держал руку на самом кормиле государственного корабля, никогда не убирал ее прочь. Вероятно, это было неизбежно; плохо было то, что Бен-Гурион и Шарет, несмотря на годы сотрудничества, никогда не ладили. Слишком они были разные - хотя оба были горячими социалистами и горячими сионистами.

Бен-Гурион был деятель, веривший в дела, а не в слова, убежденный, что в конечном итоге значение имеет лишь то, что и как делают израильтяне, а не то, что о них говорят и думают в остальном мире. Первый вопрос, который он задавал себе - и нам: «А это хорошо для государства?» Что означало: «Будет ли это в дальнейшем хорошо для государства?» В конце концов, история будет судить Израиль по его делам, а не по его заявлениям, и не по дипломатии, и, уж конечно, не по количеству хвалебных передовиц в международной прессе. Вопрос о том, чтобы нравиться или снискать одобрение, меньше всего интересовал Бен-Гуриона. Он мыслил в категориях суверенности, безопасности, сплочения и реального прогресса, и по сравнению с ними мировое или даже общественное мнение представлялось ему сравнительно маловажным.

Шарет же был бесконечно озабочен тем, как политические деятели мира относятся к Израилю и что надо сделать, чтобы Израиль выглядел хорошим перед иностранными министрами и Объединенными Нациями. Его критерием был сегодняшний образ Израиля и суд о нем современников, а не истории и историков. Больше всего он, по-моему, хотел, чтобы Израиль считался прогрессивной, умеренной, цивилизованной европейской страной, поведения которой ни одному израильтянину - и, разумеется, ему самому - никогда не пришлось бы стыдиться.

К счастью, долгое время - фактически до самых пятидесятых годов - оба они очень хорошо работали вместе. Шарет умел вести переговоры, он был прирожденный дипломат, Бен-Гурион был прирожденный вождь и борец. Сотрудничество столь непохожих дарований, темпераментов, позиций приносило огромную пользу и сионизму, и рабочему движению. Они не походили друг на друга, они не дружили по-настоящему - но они друг друга дополняли и, конечно, главные цели у них были общие. Однако после провозглашения государства их несовместимость стала бросаться в глаза. Словом, в 1955 году, когда Бен-Гурион вернулся из Сде-Бокера (о причинах я расскажу потом), разногласия между ними и напряженность в их отношениях дошли до предела.

Основной конфликт между ними всегда возникал по вопросу о том, как Израиль должен отвечать на действия террористов. Шарет не хуже, чем Бен-Гурион, понимал, что вечным вылазкам арабских банд из-за границы должен был быть положен конец, но острое расхождение между ними было по вопросу как это сделать. Шарет не исключал репрессалий. Но он больше, чем кто-либо из нас, верил, что лучший способ - оказывать нажим на власть предержащих, чтобы они, в свою очередь, путем нажима на арабские страны, заставили их прекратить помощь и подстрекательство террористов. Он был уверен, что хорошо написанные протесты в Объединенные Нации, искусные и информативные дипломатические ноты и неустанные разъяснения в конце концов, окажут действия, в то время как вооруженные репрессалии вызовут бурю неодобрения и еще ухудшат наше и так не слишком благоприятное международное положение. Насчет бури неодобрения он был совершенно прав: это был настоящий смерч. Как только оборонные силы Израиля отвечали на террор - а при этом неизбежно бывали убиты и ранены ни в чем не повинные арабы - Израиль немедленно и очень сурово осуждался за «зверства».

Но Бен-Гурион считал, что он ответственен, в первую очередь, не перед западными государственными деятелями или международным трибуналом а перед нашими гражданами, живущими в израильских поселениях и подвергающимися постоянным атакам арабов. Он считал, что в любом государстве первейший долг правительства - защищать себя и своих граждан, как бы на это ни смотрели за границей. Было и еще одно очень важное для Бен-Гуриона соображение: граждане Израиля - весь конгломерат людей, языков и культур - должны были твердо усвоить, что за их безопасность отвечает правительство, и только правительство. Куда проще было под шумок сформировать антитеррористические группы, закрыть официально глаза на их частные акты отмщения и громогласно отрицать свою ответственность за «инциденты». Но это нам не подходило. Мы по-прежнему протягивали арабам руку мира, но в то же время дети израильских земледельцев на границе должны были по ночам спокойно спать в своих кроватях. И если этого можно добиться только нанося беспощадные удары по лагерям арабских разбойников, это должно быть сделано.

В 1955 году были проведены десятки таких израильских рейдов - в ответ на наши все увеличивающиеся потери, на минирование дорог, на нападения из засады на наши машины. Рейды наши не покончили с террором, но установили тяжелейшую расплату за жизнь наших поселенцев, а заодно и израильтян научили полагаться на свои вооруженные силы.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Посланник в москве

Мы прибыли в Москву через Прагу серым дождливым утром 3 сентября 1948 года. Первым делом чиновники советского министерства иностранных дел, встретившие меня на аэродроме, сказали, что сейчас добраться до гостиницы будет непросто, поскольку хоронят Андрея Жданова, одного из ближайших сотрудников Сталина. Поэтому первым моим впечатлением от Советского Союза были продолжительность и торжественность этих похорон и сотни тысяч - а то и миллионы - людей на улицах по дороге к гостинице «Метрополь». Это была гостиница для иностранцев, и она казалась пережитком другой эпохи. Огромные комнаты со стеклянными подсвечниками, длинные бархатные занавеси, тяжелые плюшевые кресла и даже рояль в одной из комнат. На каждом этаже сидела строгая немолодая дама, которой полагалось сдавать ключи при выходе, но, по-видимому, главное ее дело было доносить госбезопасности о посетителях, хотя вряд ли она была единственным источником информации. Мы так и не обнаружили микрофонов в своих комнатах, хотя систематически их искали, и старые аккредитованные в Москве дипломаты не сомневались, что каждое слово, сказанное в двух комнатах, которые мы занимали с Саррой и Зехарией, было записано.

Прожив в гостинице неделю, я поняла, что если мы немедленно не начнем жить «по-киббуцному», то останемся без копейки. Цены были невероятно высоки, первый гостиничный счет меня совершенно оглушил. «У нас есть только один способ уложиться в наш тощий бюджет, - сказала я членам миссии, столоваться в гостинице только один раз в день. Я добуду продукты для завтраков и ужинов, а в пятницу вечером будем обедать все вместе». На следующий день мы с Лу Каддар купили электроплитки и распределили их по номерам, занятым нашей делегацией; посуду и ножи с вилками пришлось одолжить в гостинице - купить это в послевоенной Москве было невозможно. Раза два в неделю мы с Лу нагружали корзинки сыром, колбасой, хлебом, маслом, яйцами (все это покупалось на базаре) и клали все это между двойными рамами окон, чтобы не испортилось. По субботам я готовила что-то вроде второго завтрака на электроплитке - для своей семьи и холостяков, в том числе Эйги и Лу.

Пожалуй, эти походы на базар ранним утром были самым приятным из всего, что мне пришлось делать в течение семи месяцев пребывания в Советском Союзе. Ни я, ни Лу не говорили по-русски, но крестьяне на базаре были с нами приветливы и терпеливы и давали понять улыбками и жестами, что мы можем не торопиться, выбирая. Я, как и почти все, была очарована вежливостью, искренностью и теплотой простых русских людей, хотя, разумеется меня как социалистку поражало то, что я наблюдала в этом так называемом бесклассовом обществе. Я не верила своим глазам, когда, проезжая по московским улицам, при сорокаградусном морозе, увидела, как пожилые женщины, с тряпками, намотанными на ногах, роют канавы и подметают улицы, в то время как другие, в мехах и на высоких каблучках, садятся в огромные сверкающие автомобили.

С самого начала мои комнаты по пятницам были открыты для посетителей. Я надеялась, что местные люди будут, как в Израиле, заходить на чашку чая с пирогом, но это была наивная надежда, хотя традиция пятничных вечеров сохранялась долго и после того, как я покинула Москву. Приходили журналисты, приходили евреи и неевреи из других посольств, приходили заезжие еврейские бизнесмены (например, меховщики из Штатов), но русские - никогда. И ни разу, ни разу - русские евреи. Но об этом позже.

Первым моим официальным демаршем было письмо к советскому министру иностранных дел г-ну Молотову с выражением соболезнования по поводу смерти Жданова, после чего я вручила верительные грамоты. Президент СССР Николай Шверник отсутствовал, так что церемония происходила при его заместителе. Не отрицаю, я очень нервничала. А вдруг я сделаю или скажу не то, что нужно? Это может иметь дурные последствия для Израиля. А если я разочарую русских? Мне никогда не приходилось делать ничего в этом роде и меня переполняло чувство ответственности. Но Эйга меня успокоила, уговорила надеть ее ожерелье, и я, в сопровождении Намира, Арье Левави (нашего первого секретаря) и Йоханана Ратнера (военного атташе) более или менее спокойно приняла участие в коротком ритуале, отметившем начало официального существования израильского посольства в СССР. После того, как верительные грамоты были прочитаны, я сказала короткую речь на иврите (предварительно мы послали ее начальнику советского протокольного отдела, чтобы был приготовлен перевод), а потом в мою честь состоялся скромный, довольно приятный официальный прием.

После того как с главными формальностями было покончено, мне страстно захотелось завязать связи с евреями. Я уже сказала членам миссии, что как только я вручу верительные грамоты, мы все пойдем в синагогу. Я была уверена, что уж тут-то мы во всяком случае встретимся с евреями России; тридцать лет, с самой революции, мы были с ними разлучены и почти ничего о них не знали. Какие они? Что еврейского осталось в них, столько лет проживших при режиме, объявившем войну не только всякой религии, но и иудаизму как таковому, и считавшем сионизм преступлением, наказуемым лагерями или ссылкой? Но в то время как иврит был запрещен, идиш еще некоторое время терпели и даже была создана автономная область для евреев, говорящих на идиш, - Биробиджан, близ китайской границы. Ничего из этого не получилось, и после Второй мировой войны (в которой погибли миллионы русских евреев) советские власти постарались, чтобы большая часть еврейских школ и газет не были восстановлены. К тому времени, как мы приехали в Советский Союз, евреев уже открыто притесняли и уже начался тот злобный, направляемый правительством антисемитизм, который пышно расцвел через несколько лет, когда евреи преследовались широко и беспощадно и еврейские интеллигенты актеры, врачи, писатели - были высланы в лагеря за «космополитизм» и «сионистский империализм». Положение сложилось трагическое: члены миссии, имевшие в России близких родственников - братьев, сестер, даже родителей, все время терзались, не понимая, можно ли им увидеться с теми, о встрече с которыми они так мечтали, ибо если откроется, что у них есть родственники-израильтяне, это может закончиться судом и ссылкой.

Трудная это была проблема: бывало, мы несколько дней подряд взвешиваем «за» и «против» - должен ли Икс встретиться со своей сестрой, надо ли передать продукты и деньги старой больной матери Игрека - и, как правило, приходили к выводу, что это может причинить им вред и ради них же лучше не предпринимать ничего. Были, конечно, исключения, но я и сегодня не решаюсь о них написать, потому что это может быть опасно для евреев, все еще находящихся в России. Теперь весь цивилизованный мир знает, что случается с советскими гражданами, если они игнорируют извращенные правила, с помощью которых руководители стремятся их себе подчинить.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

У нас есть свое государство

1946 год был тяжелым, но о 1947 годе я могу сказать, что британцы полностью утратили контроль над тем, что происходило в стране. Борьба против нелегальной иммиграции превратилась в открытую войну, не только с ишувом, но и с самими беженцами. У Бевина, казалось, только одно и было на уме: как бы не впустить еврейских беженцев в еврейское отечество. И то, что мы отказались разрешить для него эту проблему, привело его в такое бешенство, что он и вовсе перестал рассуждать, честно говоря, я думаю, что некоторые его решения определялись именно бешенством против евреев, которые не могут и не желают согласиться с мнением британского министра иностранных дел о том, как и где им жить.

Не знаю - да сейчас это и неважно, - помешался ли слегка Бевин, или просто был антисемитом, или то и другое вместе. Знаю лишь, что настойчиво противопоставлял мощь Британской империи еврейской воле к жизни и принес этим не только тяжкие страдания народу, и так уже вынесшему страдания невероятные, но и навязал тысячам английских солдат и моряков такую роль, которая должна была преисполнить их ужасом. Я побывала в 1947 году на Кипре, и, глядя на молодых англичан, стороживших лагеря, думала, как же могут они примириться с тем, что еще совсем недавно они освобождали из нацистских лагерей тех самых людей, которых теперь держат за колючей проволокой только потому, что те не хотят жить нигде, кроме Палестины. Я смотрела на этих славных английских ребят и меня переполняла жалость. Нельзя было не думать, что они такие же жертвы британской одержимости, как и те мужчины, женщины и дети, на которых день и ночь были нацелены их винтовки.

На Кипр я поехала, чтобы выяснить, что можно сделать - если вообще это возможно - для сотен находившихся там в заточении детей. В это время в кипрских лагерях находилось около 40 тысяч евреев. Ежемесячно англичане выдавали ровно 1500 разрешений на въезд в Палестину. 750 евреям Европы и 750 тем, кто был на Кипре. Принцип отправки с Кипра был «кто первый приехал, первый уедет», а это означало, что множество маленьких детей были обречены месяцами находиться в очень тяжелых условиях. Наши врачи в кипрских лагерях были этим очень озабочены, и однажды в моем иерусалимском кабинете появилась медицинская делегация.

«Мы не можем взять на себя ответственность за здоровье детей, если они проведут в лагерях еще одну зиму», - заявили они.

И я вступила в переговоры с палестинским правительством. Мы предложили, чтобы семьи с ребенком до года были отправлены с Кипра «вне очереди», с тем, чтобы потом их количество вычли из месячной квоты разрешений «очередникам». Таким образом, надо было одновременно убедить палестинские власти, чтобы они проявили несвойственную им рассудительность и гибкость, а самих «перемещенных» - чтобы они установили специальную систему очередности. Мне понадобилось немало времени, чтобы договориться с властями, но, в конце концов, это удалось, и удалось даже получить разрешение отправлять с Кипра детей-сирот как можно быстрее.

После этого мне надо было ехать на Кипр договариваться с «перемещенными». «Они тебя и слушать не станут, - предупреждали меня друзья. - Ты только нарвешься на неприятности. Люди только и ждут, когда им разрешат уехать с Кипра, а ты хочешь просить их, чтобы они позволили рвануть оттуда тем, кто там находится всего неделю-другую. Это не пройдет!»

Но я представляла себе это не так, и считала, что во всяком случае придется попытаться. И я поехала.

Прибыв на Кипр, я тут же представилась коменданту лагеря, пожилому, высокому, сухопарому англичанину, который много лет прослужил в Индии. Это было что-то вроде визита вежливости. Я вкратце объяснила ему, кто я такая и что мне нужно, и спросила, не будет ли он возражать, если я завтра начну обход лагерей.

Он выслушал меня и сухо сказал: «О семьях с детьми мне все известно, но я не получил никаких инструкций по поводу сирот».

«Но это входит в мое соглашение с верховным комиссаром», - сказала я.

«Придется проверить», - сказал он довольно нелюбезно. Тем не менее мы продолжали беседовать, и вдруг он сказал. «Да ладно! Включайте и сирот!» Я не могла понять, почему он так быстро сдался, но утром мне стало известно, что он получил телеграмму из Иерусалима, где говорилось: «Остерегайтесь миссис Меерсон, это незаурядная личность». По-видимому он решил отнестись к предупреждению серьезно.

Лагеря производили еще более удручающее впечатление, чем я ожидала, и в чем-то были еще хуже, чем американские лагеря для перемещенных лиц в Германии. Выглядело это как тюрьма - уродливое скопление лачуг и палаток со сторожевыми вышками по углам, а вокруг только песок: ни деревьев, ни травы. Питьевой воды было мало, воды для мытья - еще меньше, несмотря на жару. Лагеря находились на берегу, но плавать беженцам не разрешалось, и они проводили почти все время в грязных, душных палатках, по крайней мере защищавших их от палящего солнца. Когда я проходила по улице, «перемещенные» толпами собирались у колючей проволоки, отделявшей их от меня, а в одном из лагерей двое крошечных детей поднесли мне букет бумажных цветов. Много букетов получила я с тех пор, но не один не растрогал меня так, как этот, изготовленный кипрскими детьми, вероятно, забывшими - если они когда и знали! - на что похожи настоящие цветы и которым помогали в работе посланные нами в лагеря учительницы. Кстати, на Кипре в это время находилась палестинская еврейка - потом ей удалось бежать - по имени Аян, хорошенькая радистка с корабля, принадлежавшего Хагане; теперь она детский психиатр в Тель-Авиве и моя невестка.

Первым делом я встретилась с комитетом, представлявшим всех беженцев, которому я объяснила цель своей миссии. Затем, прямо под открытым небом, я выступила на митинге кипрских лагерников; выразив свою уверенность, что они не останутся здесь надолго и через некоторое время их всех отпустят, я сказала, что в ожидании этого я нуждаюсь в их содействии ради спасения детей. Сторонники Эцела, имевшиеся в лагерях, яростно возражали против моей договоренности с британцами. «Все или ничего!» - кричали они; кто-то даже попытался наброситься на меня с кулаками. Но, в конце концов, они успокоились, и мы обо всем договорились.

Оставался еще один беспокоивший меня вопрос. Мы просили, чтобы сиротам было разрешено въехать в Палестину вне очереди - и как же поступать с теми, у кого в живых остался только один из родителей? Вернувшись в Иерусалим, я отправилась к верховному комиссару, сэру Алэну Каннингэму и поблагодарила его за то, что он сделал. «Но у нашего договора есть один трагический аспект, - сказала я.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

Борьба против британцев

Тысячу раз с самого 1939 года я пыталась объяснить себе и, конечно, другим, каким образом британцы, в те самые годы, когда они с таким мужеством и решимостью противостояли нацистам, находили время, энергию и ресурсы для долгой и жестокой борьбы против еврейских беженцев от тех же нацистов. Но я так и не нашла разумного объяснения - а может быть, его и не существует. Знаю только, что государство Израиль, возможно, родилось бы только много лет спустя, если бы британская «война внутри войны» велась не с таким ожесточением и безумным упорством.

В сущности, ведь только тогда, когда британское правительство, вопреки всем резонам и всякой гуманности, решило встать железной стеной между нами и всякой возможностью для нас спасать евреев из рук нацистов, мы поняли окончательно, что политическая независимость уже не отдаленная цель. Именно необходимость самим контролировать иммиграцию, ибо от этого контроля зависели человеческие жизни, подтолкнула нас принять решение, которое в противном случае дожидалось бы куда лучших (если не идеальных) условий. Но «Белая книга» 1939 года, ее правила и регулирования, подписанные чужими людьми, для которых, как явствовало, жизнь евреев имела второстепенное значение превратили абстрактный разговор о праве ишува на самоуправление в самую конкретную и острую необходимость. Из этой необходимости, в основном, и поднялось государство Израиль, всего через три года после окончания войны.

Что мы требовали от британцев и в чем они нам так упорно отказывали? Даже мне ответ на это сегодня представляется невероятным. С 1939 по 1945 год мы хотели только одного: принять в страну всех евреев, которых можно было спасти. Вот и все. Всего-навсего права поделиться тем немногим, что у нас было, с мужчинами, женщинами и детьми, которым посчастливилось не быть расстрелянными, отравленными газом или похороненными заживо теми самыми людьми, поражения которых добивалась Британская империя.

Мы не просили ничего другого: ни привилегий, ни власти, ни обещаний на будущее. Мы просто умоляли - потому что смертный приговор, вынесенный миллионам евреев Европы, уже приводился в исполнение, - чтобы нам разрешили спасти кого сможем от неминуемой гибели и привезти в то единственное место, где они были желанны. Когда же британцы сперва не ответили ничего, а потом ответили, что по разным техническим и совершенно ничего не стоящим причинам не смогут с этим «справиться» (якобы не хватало «кораблей», которые нашлись в избытке в 1940 году, когда стало «необходимо» увезти «нелегальных» иммигрантов из Палестины на остров Св. Маврикия) - мы перестали просить и начали настаивать.

Но ничего не помогало - ни просьбы, ни слезы, ни демонстрации, ни заступничество влиятельных друзей. «Белая книга» оставалась в силе, и ворота Палестины открывались только лишь для того, чтобы впустить то количество, которое было указано в этом позорном документе, - и ни одним человеком больше. И тогда мы все поняли то, что многие из нас всегда подозревали: ни одно чужое правительство не может и не сможет никогда почувствовать наш мучительную тревогу так, как ее чувствуем мы, и ни одно чужое правительство никогда не будет ценить жизнь евреев, как мы ее ценим. Не такой уж трудный это был урок, но когда мы его усвоили, мы уже не смогли его забыть, хотя, как это ни невероятно весь мир, за очень небольшими исключениями, его в наше время забыл. И учтите - выбора тогда не было никакого: не надо думать, что перед английским министерством колоний стояла длинная очередь стран, просивших пустить к ним беженцев, чтобы их кормить и лечить под своим кровом. Было несколько стран - к их вечной славе - готовых принять какое-то количество евреев, если тем удастся спастись от Катастрофы. Но нигде на земном шаре не было страны, за исключением Палестины, которая стремилась принять евреев, готова была заплатить за них любую цену, предпринять все, рискуя чем угодно, чтобы только их спасти.

Британцы были непоколебимы. Они сражались как львы против немцев, итальянцев и японцев, но не могли или не хотели сопротивляться арабам, хотя большая часть арабского мира была открыто пронацистской. Режьте меня, но я и сейчас не понимаю почему британцы - учитывая все, что происходило с евреями, - не сочли возможным сказать арабам: «Вам не о чем беспокоиться. Когда окончится война, мы проследим за тем, чтобы каждый параграф „Белой книги“ строжайше выполнялся, и если они нас не послушаются, мы пошлем на их усмирение армию, авиацию и флот. Но сейчас речь идет не о будущем Ближнего Востока, или мандата, или каких бы то ни было национальных устремлений. На карте миллионы человеческих жизней, и мы, англичане, не можем препятствовать спасению людей от Гитлера. „Белой книге“ придется подождать до конца войны».

В конце концов, что случилось бы, если бы британцы издали подобную декларацию? Несколько арабских лидеров произнесли бы угрожающие речи. Произошла бы демонстрация протеста - ну две. Может быть, даже случился бы еще один акт пронацистского саботажа где-нибудь на Ближнем Востоке. И во всяком случае, очень может быть, что вообще было бы слишком поздно и большую часть евреев Европы не удалось бы спасти. Но тысячи из 6000000 могли бы остаться в живых. Тысячи борцов гетто и еврейских партизан можно было бы вооружить. И тогда над цивилизованным миром не тяготело бы страшное обвинение в том, что он и пальцем не шевельнул, чтобы избавить евреев от их страданий.

За все долгие трагические годы войны и первого послевоенного времени я ни разу не встретила палестинского еврея - даже и не слышала о таком, который хоть минуту поколебался, прежде чем принести любую жертву, личную или в национальном масштабе, необходимую для спасения евреев Европы. Нельзя сказать, что между нами было единодушие по вопросу о том, как это сделать, но, насколько мне известно, вопрос о том, нужно ли это делать вообще, никогда не поднимался. Если никто не будет нам помогать, мы попытаемся делать это сами - и именно так мы и поступали.

На том Женевском сионистском конгрессе, в 1939 году, я провела большую часть времени, закрывшись с делегатами молодежных сионистских социалистических организаций, где мы планировали, как будем сноситься друг с другом, если разразится война. Разумеется, ни я, ни они тогда не знали о гитлеровском «окончательном решении», но помню, как я смотрела в глаза каждому, когда мы пожимали друг другу руки и говорили «шалом», думая при этом о том, что ожидает его, когда он вернется домой.

Не раз я снова и снова проигрывала в своей памяти наши сравнительно оптимистические беседы в моей женевской комнате в конце августа 1939 года.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

«мы будем бороться против гитлера»

В 1929 и 1930 годах я часто уезжала за границу. Один раз я ездила в США по делам Женского рабочего совета и два раза - в Англию, как представитель рабочего движения. Конечно, в те дни люди не перескакивали через океан в самолетах (хотя я впервые полетела на самолете в 1929 году в Соединенные Штаты - и сидела прямая, как палка, окоченев со страху, но надеясь, что никто этого не видит), и каждая поездка за границу длилась несколько недель. Я знала, что Менахем и Сарра очень боялись моих долгих отлучек. В тех редких случаях, когда я из-за мигрени оставалась дома и не выходила на работу, дети, вне себя от радости, танцевали вокруг меня, распевая: «Нынче наша мама дома! Голова у ней болит!» От этой песни голова не проходила, зато начинало болеть сердце; но я уже к тому времени научилась, что ко всему можно привыкнуть, если надо, даже к вечному чувству вины.

Странно было после семилетнего отсутствия опять оказаться в Штатах. Как будто приезжаешь в незнакомую страну. Мне понадобилось время, чтобы освоиться, опять научиться свободно ходить по Нью-Йорку, приладиться к расписанию железных дорог и городского транспорта, даже привыкнуть к звукам английской речи вокруг, хотя, собственно, большинство женщин, с которыми мне пришлось работать, говорили на идиш. Организация, куда я была послана «Женщины-пионеры» - была основана Рахел Янаит-Бен-Цви всего три-четыре года назад и вошли в нее жены активистов американского Поалей Цион. Почти все они родились в Европе. Дома они говорили на идиш и, вероятно, люди, их знавшие, находили, что они больше похожи на матерей - такие же типичные трудолюбивые «идише мамэ», основной заботой которых было накормить семью и охранять дом. Но они были иными. Это были молодые женщины с идеалами, с политическими убеждениями, либерально настроенные, для которых все, происходившее в Палестине, было очень важно. Они находили время, чтобы принимать участие в деятельности организации и в собирании средств для учебных ферм в Петах-Тикве, Нахалат-Иехуде и Хадере, которых они никогда не видели и не рассчитывали когда-либо увидеть. Более того, идеалы Поалей Цион были в 1929 году не слишком популярны, и меньше всего - в Штатах, так что компания «Женщин-пионеров» в пользу Женского рабочего совета была, мягко выражаясь, делом нелегким.

Я делала, что могла, чтобы их поддержать и воодушевить. Произносила речи, отвечала на сотни вопросов, объясняла необходимость «женских учебных ферм», рассказывала о новом обществе, создаваемом в еврейской Палестине под руководством рабочего движения, которое гарантирует полную эмансипацию женщин. Говорила о внутренней политической жизни сионизма в Палестине, - и меня изумил - и порадовал - интерес, который эти женщины проявили к разным оттенкам политических верований, представленных в те времена в политических фракциях ишува. Через год предстояло слияние двух самых больших рабочих партий - Ха-поэл ха-цаир («Молодой рабочий»), находившейся под сильным влиянием А. Д. Гордона, и Ахдут ха-авода (к которой и я, и они принадлежали) - на основе социалистической идеологии и того, что обе считали себя принадлежащими к Социалистическому интернационалу. Несмотря на существовавшие между ними разногласия, они объединились в одну партию под названием Мапай; Ха-шомер ха-цаир, состоявший в основном из киббуцников с марксистской идеологией, остался вне объединенной партии.

Много позднее, уже в 1940-е годы, от Мапай отделилась группа, затем соединившаяся с Ха-шомер ха-цаир и образовавшая новую партию - Мапам («Единая рабочая партия»). В конце 60-х годов произошли и другие комбинации и перемены. Но много лет подряд Мапай доминировала. Ее история - это история самой страны, и государство Израиль еще ни разу не имело правительства, где Мапай не была бы хоть в маленьком большинстве. Для меня Мапай с самого начала была моей партией, и я никогда не колебалась в своей преданности ей, как и в убеждении, что лучшей основой для социалистического сионизма является управление объединенной рабочей партии, представляющей разные оттенки мнений. Не раз в последующие годы мне посчастливилось проводить свое убеждение в жизнь.

Как бы то ни было, «Женщины-пионеры» с огромным интересом относились к тому, что происходила в Палестине, и я испытывала большое удовлетворение от того, что играю роль в их работе, хоть меня и беспокоило их твердое решение оставаться идишской общиной в стране, где еврейская иммиграция из Европы сокращалась с каждым годом. Они, конечно, уверяли меня, что все их дети говорят на идиш, и что газеты и театр на идиш в Америке процветают по-прежнему. Но я тоже приехала из страны иммигрантов, и так же, как я была уверена, что в Палестине идиш со временем уступит место ивриту, так же я была уверена, что если «Женщины-пионеры» хотят, чтобы он и дальше существовал в Америке, они должны пополнить свои ряди более молодыми, американизированными женщинами, говорящими по-английски. И об этом тоже я много говорила с моими американскими подругами.

Чтобы повидаться с сестрой Кларой, я поехала в Кливленд. К тому времени она была замужем за молодым человеком по имени Фред Стерн и имела красивого и умного сына, которого звали Даниэль Дэвид. Я не видела Клары с ее отроческих лет, и хотя мы изредка писали друг другу (родители, разумеется, переписывались с ней регулярно), мне пришлось к ней привыкать заново. Казалось - да так оно и было - мы бесконечно далеки друг от друга. Все, что было мне дорого, находилось в Палестине. Все, что было дорого Кларе, находилось в Соединенных Штатах. Я была всей душой предана делу сионизма, и моя карьера (хоть я никогда мысленно этого так не называла) естественно развивалась в рамках рабочего движения ишува; Клара и Фред были социологами, и у Фреда в это время уже была ученая степень. Он был очень умный, начитанный и культурный человек. Вырос он, можно сказать, на улицах Милуоки, где с шести лет продавал газеты и, как говорится, полностью «сам себя сделал». Они были вовлечены в еврейскую жизнь не меньше, чем я, но не на политическом или национальном, а на общинном уровне, как социальные работники, - и мы говорили на разных языках. Я понимала, что Клара остается в Штатах не потому, что жить там легче (их бедность в Кливленде меня просто испугала), а потому, что она считала, что здесь ее место. Ее интерес к Палестине носил чисто академический характер, а Фред, тот и вовсе через несколько часов сказал мне, что он не одобряет национализма вообще и считает сионизм крайне реакционным движением.

Клара и Фред решили, что у них будет только один ребенок, чтобы они могли дать ему все, но, как говорила мама, «Менч трахт ун Гот лахт» (что соответствует русской, менее саркастической поговорке «Человек предполагает, а Бог располагает»); Даниэль Дэвид умер восемнадцати лет от тяжелой болезни, находясь в рядах американской армии. После этого заболел Фред.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

Пионеры и проблемы

Несмотря на все надежды и добрые намерения, четыре года, которые мы прожили в Иерусалиме, не только не обеспечили мне тихой пристани, которую, уверяла я себя, я готова была принять, а стали самыми несчастными годами моей жизни. И когда это говорит человек, проживший на свете так долго, как я, это кое-что значит. Неудачи шли почти сплошняком, порой мне казалось, что я повторяю самые несчастные годы своей матери, и у меня каменело сердце, когда я вспоминала рассказы о том, как ужасающе бедны они были в России. Ни тогда, ни потом я не дорожила деньгами как таковыми или житейским комфортом. Ни того, ни другого у меня никогда не было в избытке, и в Палестину я приехала не для того, чтобы улучшить наше материальное положение. И Моррис, и я слишком хорошо знали бедность в лицо и привыкли к очень невысокому материальному уровню. К тому же мы сами избрали образ жизни, основанный на минимуме - желать и иметь только немногое. Сытная еда, чистая постель, иногда - новая книга или пластинка - вот и все материальные блага, на которые мы претендовали. Так называемые «радости жизни» не только были для нас недоступны - мы просто не знали, что это такое, и будь время не таким трудным, мы бы прекрасно просуществовали на Моррисову маленькую зарплату.

Но время было трудное, и были потребности, которые необходимо было удовлетворять, - не только наши, но, прежде всего, потребности наших детей. Их надо было соответственным образом кормить и у них должно было быть жилище. Думаю, свобода от страха, что вы не сможете предоставить своим детям даже этого минимума, как ни старайтесь - это и есть основное из прав человека, отца или матери. Теоретически я знала это задолго до того, как пережила собственный опыт, но, раз переживши, я никогда его не забывала. И, конечно, великая сила киббуцной жизни в том, что никто не переживает этих страхов в одиночку. Даже если это молодой киббуц, или год был неудачный и взрослые должны затянуть пояса потуже, для киббуцных детей всегда хватает еды. В те трудные иерусалимские времена я с тоской вспоминала Мерхавию. А через двадцать лет, когда началась Вторая мировая война, я, хорошо помнившая те годы, внесла предложение, чтобы весь ишув на военное время превратился в один большой киббуц, в частности, открыл бы сеть кооперативных кухонь, чтобы в любом случае дети не голодали. Мое предложение было отвергнуто, во всяком случае оно не было принято, а я и сейчас думаю, что оно было разумным.

Но не беспросветная бедность и даже не вечный страх, что дети останутся голодными, были причиной того, что я чувствовала себя несчастной. Главным тут было одиночество, непривычное чувство изоляции и вечное сознание, что я лишена как раз того, ради чего и приехала в Палестину. Вместо того, чтобы активно помогать строить еврейский национальный очаг и продуктивно трудиться ради него, я оказалась запертой в крошечной иерусалимской квартирке, и на то, чтобы продержаться как-нибудь на Моррисовы заработки, были направлены все мои мысли и вся энергия. Да еще и «Солел-Боне» чаще всего платил ему бонами, которых никто - ни квартирохозяин, ни молочник, ни детский сад - не желал принимать.

В день получки я неслась на угол к бакалейщику и уговаривала его принять бону в 1 фунт (100 пиастров) за 80 пиастров - я знала, что больше он не даст. Но не подумайте, Боже сохрани, что эти 80 пиастров я получала деньгами - нет, он опять-таки давал мне целую кучу бон. С ними я мчалась к торговке курами, и в удачный день после двадцатиминутного спора мне удавалось уговорить ее взять мои боны (с которых она снимала 10-15%) в обмен на маленький кусочек курицы, из которой я варила суп для детей. Изредка в Иерусалим на день-другой приезжал Шамай; он привозил немного сыру или коробку с овощами и фруктами от Шейны. Мы устраивали тогда «банкет», и на некоторое время мне становилось полегче, а потом опять, как всегда, меня начинала грызть тревога.

Пока не родилась Сарра - в 1926 году - у нас было немножко дополнительных денег: мы сдавали одну из наших комнат, хотя у нас не было ни газа, ни электричества. Но когда появилась Сарра, мы, как ни трудно нам было, решили обходиться без этих денег, чтобы у детей была их собственная комната. Восполнить недостающую сумму можно было только одним способом: найти для меня такую работу, которую я могла бы делать, не оставляя ребенка одного. И я предложила учительнице Менахема, что буду стирать все детсадовское белье вместо того, чтобы вносить плату за своего сына. Целыми часами стоя во дворе, я скребла горы маленьких полотенец, передников и слюнявчиков, грела на примусе воду, ведро за ведром, и думала, что я буду делать, если треснет стиральная доска.

Я ничего не имела против работы - в Мерхавии я работала куда тяжелее и находила в этом удовольствие. Но в Мерхавии я была частью коллектива, членом динамичного общества, успех которого был для меня дороже всего на свете. В Иерусалиме я была словно узница, приговоренная - как миллионы женщин неподвластными мне обстоятельствами бороться со счетами, которых не могу оплатить, стараться, чтобы обувь не рассыпалась, потому что не на что купить другую, и с ужасом думать, когда ребенок кашлянет или у него поднимется температура, что неправильный пищевой рацион или невозможность как следует топить зимой могут навсегда подорвать его здоровье.

Конечно, иногда выпадали хорошие дни. Когда светило солнце и небо было синее (по-моему, летнее небо в Иерусалиме синее, чем где-либо), я сидела на ступеньках, смотрела, как играют дети, и чувствовала, что все хорошо. Но когда бывало ветрено и холодно и детям нездоровилось (а Сарра вообще много болела), меня переполняло - если не отчаяние, то горькое недовольство своей участью. Неужели к этому все и сводится? Бедность, нудная утомительная работа, вечные тревоги? Хуже всего было то, что об этих своих чувствах я не могла рассказать Моррису. Ему больше всего нужен был отдых, питание и душевный покой - но все это было недоступно и никаких видов на будущее не было.

Дела у «Солел-Боне» тоже шли скверно, и мы страшно боялись, что он закроется совсем. Одно дело было взяться со всем энтузиазмом за создание неофициального отдела гражданского строительства и подготовку квалифицированных еврейских рабочих-строителей, с тем, чтобы их непременно использовать; другое дело - иметь необходимый капитал и опыт в постройке дорог и зданий. В те дни «Солел-Боне» мог расплачиваться только «промиссори нотс» - чем-то вроде векселей на 100 или 200 фунтов, покрывавшимися более крупными векселями, которые «Солел-Боне» получал в оплату за совершенные работы. По поводу строительства в Палестине тогда рассказывали анекдот: «Один еврей сказал, что если бы у него для начала была хоть одна хорошая перьевая подушка, он бы мог построить себе дом. Каким образом?» «Очень просто, - сказал он. - Слушайте, хорошую подушку вы можете продать за один фунт.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Начало новой жизни

Хотя в то жгучее июльское утро, когда я впервые его увидела сквозь грязное окно кантарского поезда, Тель-Авив и показался мне большой и не слишком красивой деревней, он уже был на пути к тому, чтобы стать самым юным городом мира и гордостью ишува. Не знаю, чего я ожидала, - но во всяком случае не того, что увидела.

В сущности, я, да и мы все, знали к тому времени о Тель-Авиве только то, что он был основан в 1909 году шестьюдесятью оптимистически настроенными еврейскими семьями. Кое-кто из них даже осмеливался предсказывать, что когда-нибудь в их дачном предместье, построенном, на окраине арабского Яффо, будет 25 тысяч жителей. Но никому из них и не снилось, что всего через пятьдесят лет Тель-Авив станет большим городом, в котором еле будет хватать жилья для более чем четырехсоттысячного населения, а в 1948 году станет первой, временной столицей еврейского государства.

Во время войны турки выслали из Тель-Авива все его население. Но к тому времени, как мы приехали, там опять уже жило 15000 человек и начался настоящий строительный бум. Некоторые части города, как я впоследствии для себя открыла, были и в самом деле очень красивы: ряды чистеньких домиков каждый с собственным садом - выстроились на мощеных улицах, обсаженных деревьями - казуарией и перечными, а вдоль улицы тянулись караваны ослов и верблюдов, груженных мешками с песком, который брали с морского берега для строительства.

Но иные районы казались - и были - построенными без всякого плана, незаконченными и ужасающе запущенными. После майских беспорядков 1921 года Тель-Авив запрудили еврейские беженцы из Яффо, и когда мы приехали - это случилось всего через несколько недель, - несколько сот беженцев все еще жили в жалких хибарах и даже в палатках.

Население Тель-Авива в 1921 году частью состояло из тех, кто прибыл в Палестину с третьей волной сионистской иммиграции, в основном из Литвы, Польши и России; они известны под именем «Третья Алия». Другую часть составляли «старики», которые находились тут с самого начала. И хотя некоторые из новых иммигрантов стали себя называть «капиталистами» - то были купцы и торговцы, открывшие маленькие фабрики и лавки, - подавляющее большинство состояло из рабочих. За год перед тем была создана Всеобщая федерация еврейских трудящихся (Гистадрут) и через двенадцать месяцев она уже насчитывала более 4000 членов.

Тель-Авив, хотя ему было всего двенадцать лет, быстро двигался к самоуправлению. Как раз в это время британские власти дали разрешение Тель-Авиву собирать налоги за дома и фабрики, а также иметь собственную систему водоснабжения. Тюрьмы, правда, он еще не имел - много лет прошло, когда появилась тюрьма, но зато у него была собственная, чисто еврейская полиция в качестве двадцати пяти человек, которой все чрезвычайно гордились. Главная улица (названная именем Теодора Герцля) была с одного конца украшена Герцлийской гимназией - первым и импозантнейшим зданием города. Было еще несколько улиц, и маленький «деловой центр», и водокачка, у подножия которой собиралась тогда молодежь. Городской транспорт представляли собой миленькие автобусы и повозки, запряженные лошадьми, а мэр Тель-Авива Меир Дизенгоф ездил по городу верхом на великолепной белой лошади.

И 21-м году культурная жизнь уже била в Тель-Авиве ключом; множество писателей селились в городе, и среди них был и великий еврейский философ и писатель Ахад-ха-Ам и поэт Хаим Нахман Бялик. Уже функционировала состоявшая из рабочих театральная группа «Огель» («Палатка») и несколько кафе, где каждый день и каждый вечер живо обсуждались вопросы политики и культуры. Но мы, высадившиеся, наконец, на крошечной городской станции, ничего этого не видели - ни культурной жизни, ни скрытых возможностей города. Трудно было выбрать более неудачное время для приезда; все нас слепило - воздух, песок, белая штукатурка домов, все пылало на полуденном солнце, и мы совсем увяли, когда, оглядев пустую платформу, поняли, что никто нас не встречает, хоть мы и написали в Тель-Авив нашим друзьям (эмигрировавшим в Палестину два года назад), когда нас следует ожидать. Потом мы узнали, что в этот самый день они отправилась в Иерусалим завершить формальности, связанные с отъездом из страны. Это еще усугубило то состояние растерянности и неуверенности, в котором мы находились.

Как бы то ни было, после своего ужасного путешествия, мы наконец уже были в Тель-Авиве. Мечта сбылась. И станция, и дома, которые мы различали вдали, и даже глубокие пески, окружавшие нас, все было частью еврейского национального очага. Но нелегко было вспомнить, зачем, собственно, мы приехали, стоя под жгучим солнцем и не зная, куда идти, куда повернуться. Кто-то, может быть, Йосл, даже выразил наши чувства словами. Он повернулся ко мне и сказал то ли в шутку, то ли всерьез: «Ну, Голди, ты хотела в Эрец-Исраэль. Вот мы и приехали. А теперь можем ехать обратно - с нас хватит». Я не помню, кто это сказал, но помню, что я не улыбнулась.

Неожиданно к нам подошел мужчина и представился на идиш: господин Бараш, владелец близлежащей гостиницы. Может быть, он может нам помочь? Он кликнул повозку, и мы с благодарностью взвалили на нее наши вещи. Повозка двинулась, мы устало потянулись за ней, прикидывая, далеко ли мы уйдем по этой страшной жаре. Сразу за вокзалом я увидела дерево. Оно, по американским понятиям, было не слишком высокое, но все-таки это было первое дерево, которое я в тот день увидела. И подумала, что оно - символ молодого города, чудом поднявшегося из песков.

В гостинице мы поели, напились и выкупались. Комнаты были большие и светлые, господин и госпожа Бараш - очень гостеприимные. Мы повеселели. Решили не распаковывать вещей и не строить никаких планов, пока не отдохнем. И тут, к своему ужасу, мы увидели на постелях следы клопов. Господин Бараш с негодованием отверг обвинение: «Мухи - возможно, - сказал он, - но клопы? Никогда!» Когда белье сменили, Шейна, Регина и я уже вовсе не хотели спать; остаток нашего первого дня в Тель-Авиве мы провели, уверяя друг друга, что нам предстоят проблемы посерьезнее, чем клопы.

Рано утром Шейна вызвалась сходить на рынок за фруктами для детей. Вернулась она очень скоро, сильно приунывшая. «Все, все покрыто мухами, сказала она, - не достать бумаги, ни бумажных мешков; все до того примитивно; и солнце, солнце, которого просто нельзя выдержать!» Никогда я прежде не слышала, чтобы Шейна на что-нибудь жаловалась; теперь я призадумалась, сможем ли мы с ней привыкнуть к нашей новой жизни. Очень хорошо было рассуждать в Милуоки о пионерстве, но, может быть, мы и в самом деле не способны справиться с незначительными неудобствами, и литовцы были правы, считая нас слишком мягкотелыми для этой страны?

Pages: 1 2 3 4 5 6 7 8

Я выбираю палестину

Дома у нас все изменилось. Родители очень смягчились, их материальное положение улучшилось, Клара стала подростком. Семья переехала в новую, лучшую квартиру на Десятой улице - там всегда было людно и кипела жизнь. Теперь у родителей не было возражений по поводу моего поступления в среднюю школу: они не протестовали даже тогда, когда я, окончив ее, записалась в октябре 1916 года в Нормальную школу Милуоки (тогда она носила название «Учительский колледж»). Вряд ля они поверили, что я нуждаюсь еще в каком-нибудь дополнительном образовании, - но они позволили мне поступить по-своему, и наши отношения от этого улучшились неузнаваемо, хотя мы с мамой все-таки иной раз ссорились. Одной из причин ссор были письма Морриса. Мама считала своим долгом быть в курсе дела (кто-то, вероятно Шейна, написала ей о моем денверском романе) и как-то раз она заставила Клару прочесть и перевести ей на идиш целую пачку этих писем (мы с Моррисом переписывались по-английски, на котором мама читала с трудом). Позже Клара, понимая, что сделала ужасную вещь, все рассказала мне, при этом она клялась, что пропускала «все слишком личное», как она тактично выражалась. После этого Моррис стал писать на адрес Регины.

По мере того, как их жизнь становилась легче, мои родители стали принимать все большее участие в общественной жизни. Мама, которой, думаю, и в голову не приходило, что она может проявить себя вне узкого круга семейных дел и обязанностей, выказала, тем не менее, природный талант к благотворительности; возможно, он развился благодаря покупателям, рассказывавшим ей о своих затруднениях, пока она развешивала для них рис и сахар. Словом, хоть она и была занята как никогда, но жилось ей легче; однако у нее была очень сердившая меня привычка заявлять, что в Милуоки все хуже, чем в Пинске. Например, фрукты. Кто в Пинске мог есть фрукты? Во всяком случае, не наша семья. Но мама продолжала восхвалять все, что были «дома», а я со временем научилась не взрываться каждый раз, когда она делала это.

Слушая про чьи-нибудь невзгоды, помогая управляться с благотворительным базаром или лотереей, мама не переставала печь и жарить. Она делала это прекрасно; у нее я научилась готовить простую и питательную еврейскую пищу, - ту самую, которую люблю и готовлю по сей день, несмотря на то, что сын и один из внуков - они считают себя знатоками и льют вино в любое блюдо критикуют мою «лишенную воображения» стряпню (однако никогда от нее не отказываются). По вечерам в пятницу, когда мы усаживались за субботнюю трапезу - куриный бульон, фаршированная рыба, мясо с картошкой и луком, цимес из моркови со сливами, - кроме отца, Клары я меня за столом почти всегда были гости, приехавшие издалека, и порой их визиты затягивались на несколько недель.

Во время Первой мировой войны мама превратила наш дом в перевалочный пункт для юношей, вступавших добровольцами в Еврейский легион Британской армии; они под еврейским флагом шли освобождать Палестину от турок. Молодые люди из Милуоки, вступавшие легион (воинской повинности иммигранты не подлежали), уходили от нас с двумя мешочками: маленький, вышитый руками мамы, мешочек служил для талеса и филактерий; другой мешочек, гораздо более вместимый, был наполнен еще горячим печеньем из ее духовки. Она с открытым сердцем держала открытый дом и, вспоминая это время, я слышу ее смех на кухне, где она чистит морковку, жарит лук и режет рыбу для субботнего ужина, болтая с одним из гостей, который будет ночевать на кушетке у нас в гостиной.

Отец тоже принимал активное участие в еврейской жизни города. Большинство из тех, кто спал на нашей знаменитой кушетке, были сионисты-социалисты с Восточного побережья, идишские писатели, ездившие с лекциями по стране и жившие за городом, члены Бней Брита (еврейское братство, к которому мой отец принадлежал). Короче говоря, мои родители полностью интегрировались, и их дом стал для милуокской общины и ее гостей чем-то вроде учреждения. Среди тех, кого я тогда впервые увидела и услышала, многие имели впоследствии огромное влияние не только на мою жизнь, но, что гораздо важнее, на сионистское движение, в частности на социалистическое его крыло. Некоторые оказались в числе отцов-основателей еврейского государства.

Вспоминая людей, проезжавших через Милуоки в те годы, которые произвели на меня впечатление, я прежде всего думаю о Нахмане Сыркине - пламенном идеологе сионистов-социалистов - Поалей Цион. Сыркин, русский еврей, изучавший в Берлине философию и психологию, вернулся в Россию после 1905 года, а затем эмигрировал в Соединенные Штаты, где стад лидером Поалей Цион. Сыркин считал, что единственная надежда еврейского пролетариата (он называл его «рабом рабов» и «пролетариатом пролетариата») - это массовая эмиграция в Палестину, и об этом он писал и блистательно говорил в Америке и в Европе. Моя любимая история о Сыркине (дочь которого, Мари, стала моим близким другом, а потом и биографом) - этот спор его с доктором Хаимом Житловским, известным защитником идиша как еврейского национального языка. Для Житловского главным был чисто правовой аспект еврейского вопроса; Сыркин же был страстным сионистом и сторонником возрождения иврита. Во время их спора Сыркин сказал: «Ладно, давайте поговорим о разделе. Вы берете все, что уже существует, а я то, чего еще нет. Например, Эрец-Исраэль (Земля Израиля) еще не существует как еврейское государство, поэтому она моя; диаспора существует, значит, она ваша. Идиш существует - он ваш; на иврите в повседневной жизни не говорят - стало быть, он мой. Ваш удел - все реальное и конкретное, а моим пусть будет то, что вы зовете пустыми мечтаньями».

Или Шмарьяху Левин. Без сомнения, это был один из величайших сионистских ораторов того времени; тысячи евреев покорялись его остроумию и шарму. Как и Сыркина, теперь его помнят смутно, и если молодые израильтяне знают его, то лишь потому, что в каждом, самом маленьком, городе Израиля есть улица его имени. Для моего же поколения он был один яз гигантов, и если мы кого обожали, то, конечно, элегантного, мягкого интеллектуала Шмарью (Шмарьяху - его полное имя). Юмор его был типично идишский, так что его остроты даже трудно перевести на другой язык. Он, например, говорил о евреях: народ мы маленький, да паскудненький. Или, иронически описывая Палестину, говорил, что это прекрасная страна: зиму можно проводить в Египте (где редки дожди), а лето - в Ливанских горах. Как-то во время сионистского конгресса в Швейцарии он подошел ко мне очень взволнованный. «Голда, сказал он, - у меня есть дивная мораль для басни. Но басни-то нет!» В 1924 году Шмарья поселился в Палестине, и наши пути стали пересекаться. Особенно живо я помню ужас, охвативший меня в 1929 году в Чикаго: меня попросили выступить на очень большом митинге - на таком мне не случалось еще выступать, - и вдруг я увидела Шмарью в одном из первых рядов. «Боже мой!

Pages: 1 2 3 4 5 6 7

Политическое отрочество

Отец встретил нас в Милуоки, и он показался нам очень изменившимся: без бороды, похож на американца, в общем - чужой. Он еще не нашел для нас квартиры, поэтому мы все вместе временно вселились в его единственную комнату, которую он снимал у недавно прибывших польских евреев. Город Милуоки - даже та малая его часть, которую я увидела в эти первые дни, меня ошеломил. Новая еда, непостижимые звуки совершенно неизвестного языка, смущение перед отцом, которого я почти забыла. Все это создавало такое сильное чувство нереальности, что я до сих пор помню, как я стою посреди улицы и спрашиваю себя, кто я и где я.

Полагаю, что и отцу было нелегко воссоединение с семьей после такого долгого перерыва. Во всяком случае, он сделал удивительную вещь: не успели мы отдохнуть с дороги и привыкнуть к его новому виду, как он потащил нас всех в город за покупками. Он сказал, что наш вид приводит его в ужас. Мы были такие безвкусные, такие «старосветские», особенно Шейна в своем старческом черном платье. Он непременно хотел купить новые платья всем нам, словно можно было вот так, в двадцать четыре часа превратить нас в американок. Первая его покупка была для Шейны - блузка в оборках и широкополая соломенная шляпа, украшенная маками, незабудками и подсолнухами.

«Теперь ты похожа на человека! - сказал он. Вот так мы тут в Америке одеваемся». Шейна залилась слезами ярости и стыда. «Может, вы в Америке так одеваетесь, - кричала она, - но я так одеваться не буду!» Она наотрез отказалась надеть блузку и шляпу; может быть, эта поездка за покупками и положила начало долгим годам их натянутых отношений.

Они были очень разные люди, да к тому же в течение трех лет отец получал письма, в которых мама жаловалась на Шейну и ее эгоистическое поведение. Может быть, в глубине души он винил Шейну в том, что из-за нее он не вернулся в Россию, а семье пришлось ехать в Штаты. Не то что ему было плохо в Милуоки. Напротив, когда мы приехали, он уже врос в эмигрантскую жизнь. Он был членом синагоги, вступил в профсоюз (время от времени его использовали на работе в железнодорожных мастерских), и у него уже было много приятелей. Ему казалось, что он становится настоящим американским евреем, и это ему нравилось. Но уж никак он не мечтал о сердитой и непослушной дочке, которая требовала себе права жить и одеваться в Милуоки как в Пинске, их первая ссора в универмаге Шустера вскоре переросла в серьезный конфликт. Я же была в восторге от красивой новой одежды, от шипучей газировки, от мороженого, от того, что нахожусь на небоскребе (это я впервые увидела пятиэтажное здание).

Вообще, город Милуоки показался мне великолепным. Все было такое яркое, свежее, словно только что сотворенное, я целыми часами стояла на улице, тараща глаза на людей и на невиданное уличное движение. Автомобиль, в котором отец привез нас с вокзала, был первым в моей жизни; как зачарованная, я смотрела на нескончаемую вереницу машин, трамваев и сверкающих велосипедов, несшуюся по улице передо мной.

Мы пошли гулять. Не веря своим глазам, я заглядывала в аптеку, где рыбак из папье-маше рекламировал рыбий жир; в парикмахерскую с такими странными креслами; в табачную лавку с ее деревянным индейцем. С какой завистью я смотрела на девочку моего возраста, разряженную по-воскресному, с рукавами-буфами, в высоких ботинках на пуговках, которая гордо катила в коляске куклу, величественно покоившуюся на собственной подушечке! Как восхищалась женщинами в длинных белых юбках и мужчинами в белых рубашках и галстуках! До чего все это было непохоже на то, что я видела и знала раньше! Первые дни в Милуоки я была в каком-то трансе.

Очень скоро мы переехали в собственную квартиру на улицу Уолнат (Ореховая), в самый бедный еврейский квартал города. Теперь там живут черные, такие же бедные, как мы были тогда. Но в 1906 году эти дощатые домики, с их хорошенькими верандами и ступеньками, казались мне дворцами. Даже наша квартира, без ванной и электричества, казалась мне верхом великолепия. Там было две комнаты, крошечная кухня и - то, что особенно привлекло маму! - длинный коридор, ведущий в пустое помещение для магазина. Мама тут же решила, что откроет лавочку. Отец, без сомнения, обиженный, что мама как будто сомневается в его способности нас всех прокормить, да и не желавший бросать плотницкое ремесло, заявил, что мама вольна делать, что хочет, но он лавкой заниматься не будет. Эта лавка стала несчастьем моей жизни. Сперва это была молочная, потом - бакалейная, но она так и не стала процветающим заведением, зато отравила все мои милуокские годы.

Теперь, вспоминая все это, я только изумлялась маминой решительности. Прошли только две недели, как мы приехали в Милуоки; по-английски она не знала ни слова, представления не имела, какие продукты пойдут хорошо, - не говоря уже о том, что у нее никогда не было собственной лавки, она и не работала там никогда. И все-таки, может быть, испугавшись, что мы все так же отчаянно бедны, как и в России, она взвалила на себя эту огромную ответственность, не задумываясь о последствиях. Держать лавку - значило не только покупать товары в кредит (свободных денег у нас, разумеется, не было), но и вставать с рассветом, покупать все необходимое на базаре и тащить покупки домой. К счастью, соседки ее поддержали. Многие из них тоже были новые иммигрантки, и для них было естественно помогать вновь прибывшей. Они обучили ее нескольким английским фразам, рассказали, как вести себя за прилавком, как обращаться с кассой и весами, и кому можно безопасно отпускать в кредит.

Мамино поспешное решение, как и злополучный поход отца за покупками в день нашего приезда, конечно, были их реакцией на совершенно чужое окружение. К несчастью, эти необдуманные шаги имели серьезные последствия не только для Шейниной, но и для моей жизни, хотя в разной степени. Поскольку мама каждое утро уходила, кто-нибудь должен был сидеть в лавке. Шейна, как и мой отец, наотрез отказалась помогать. Она заявила, что ей этого не позволяют ее социалистические принципы. «Не за тем я приехала в Америку, чтобы превратиться в социального паразита, в лавочницу», - заявила она. Родители страшно рассердились, но она, что характерно, поступила согласно со своими принципами; нашла себе работу. Мы не успели оглянуться, как Шейна уже работала в портновской мастерской и обметывала петли вручную. Работа была трудная, она ее делала плохо и от души ненавидела, хотя и могла теперь считать себя принадлежащей к пролетариату. Через три дня, за которые она заработала целых тридцать центов, отец заставил ее бросить портновскую мастерскую и помогать маме. И все-таки она постоянно старалась куда-нибудь сбежать из лавки, и мне каждое утро приходилось стоять за прилавком, пока мама не придет с рынка. Для восьми-девятилетней девочки это было нелегко.

Pages: 1 2 3 4 5 6 7

Детство

Вероятно, то немногое, что я помню о своем детстве в России - первые восемь лет, - и есть мое начало, то, что теперь называют «формирующими годами». Но если это так, то жаль, что радостных или хотя бы приятных воспоминаний об этом времени у меня очень мало. Эпизоды, которые я помнила все последующие семьдесят лет, связаны большей частью с мучительной нуждой, в которой жила наша семья; я помню бедность, голод, холод и страх. Со страхом связано одно из самых отчетливых моих воспоминаний. Вероятно, мне было тогда года три с половиной - четыре. Мы жили тогда в Киеве, в маленьком доме, на первом этаже. Ясно помню разговор о погроме, который вот-вот должен обрушиться на нас. Конечно, я тогда не знала, что такое погром, но мне уже было известно, что это как-то связано с тем, что мы евреи, и с тем, что толпа подонков с ножами и палками ходит по городу и кричит: «Христа распяли!». Они ищут евреев и сделают что-то ужасное со мной и с моей семьей.

Потом я стою на лестнице, ведущей на второй этаж, где живет другая еврейская семья; мы с их дочкой держимся за руки и смотрим, как наши папы стараются забаррикадировать досками входную дверь. Погрома не произошло, но я до сих пор помню, как сильно я была напугана и как сердилась, что отец для того, чтобы меня защитить, может только сколотить несколько досок, и что мы все должны покорно ожидать прихода хулиганов. Но лучше всего помню, что все это происходит со мной потому, что я еврейка и оттого не такая, как другие дети во дворе. Много раз в жизни мне пришлось испытать те ощущения страх, чувство, что все рушится, что я не такая, как другие. И - инстинктивная глубокая уверенность: если хочешь выжить, ты должен что-то предпринять сам.

И еще я помню, слишком даже хорошо, до чего мы были бедны. Никуда у нас ничего не было вволю - ни еды, ни теплой одежды, ни дров. Я всегда немножко мерзла и всегда у меня в животе было пустовато. В моей памяти ничуть не потускнела одна картина: я сижу на кухне и плачу, глядя, как мама скармливает моей сестре Ципке несколько ложек каши - моей каши, принадлежащей мне по праву! Каша была для нас настоящей роскошью в те дни, и мне обидно было делиться ею даже с младенцем. Спустя годы я узнала, что это значит, когда голодают собственные дети, и каково матери решать, который из детей должен получить больше; но тогда, на кухне в Киеве, я знала только, что жизнь тяжела и что справедливости на свете не существует. Теперь я рада, что никто не рассказал мне, как часто моя старшая сестра Шейна падала в обморок от голода в своей школе.

Мои родители были в Киеве приезжими. Они встретились и обвенчались в Пинске, где жила семья моей матери, и в Пинск мы все через несколько лет вернулись - это было в 1903 году, когда мне было пять лет. Мама очень гордилась своим романом с нашим отцом, часто нам о нем рассказывала, и мне никогда не надоедало слушать, хотя я его знала наизусть. Мои родители поженились не по обычаю, а без всякой выгоды для «шадхена» - традиционного свата.

Не знаю, как получилось, что мой отец, родившийся на Украине, должен был проходить призыв в Пинске, но именно там мама однажды увидела его на улице. Он был высоким и красивым молодым человеком, она влюбилась в него сразу же и даже отважилась рассказать о нем родителям. Послали за сватом но роль его, как мы сказали бы теперь, была чисто техническая. Для нее - и для нас тоже - было гораздо важнее, что ей удалось убедить родителей, что достаточно любви с первого взгляда, между тем у жениха не было отца, не было денег, да и семья его не принадлежала к числу особо уважаемых. Одно говорило в его пользу: он не был невеждой. Некоторое время, когда ему было лет тринадцать-четырнадцать, он учился в иешиве и знал Тору. Мой дед учел это обстоятельство; но, полагаю, он, вероятно, учел и то, что моя мать, как уже тогда было известно, никогда не меняла своих решений и по мало-мальски важным вопросам.

Мои родители были очень непохожи друг на друга. Отец, Моше Ицхак Мабович, стройный, с тонкими чертами лица, был по природе оптимистом и во что бы то ни стало хотел верить людям - пока не будет доказано, что этого делать нельзя. Вот почему в житейском смысле его можно было считать неудачником. В общем, он был скорее простодушным человеком, из тех, кто мог бы добиться большего, если бы обстоятельства хоть когда-нибудь сложились чуть более благоприятно. Блюма, моя медноволосая мать, была хорошенькая, энергичная, умная, далеко не такая простодушная и куда более предприимчивая, чем мой отец, но, как и он, она была прирожденная оптимистка, к тому же весьма общительная. Несмотря ни на что, по вечерам в пятницу у нас дома было полно народу, как правило родственников двоюродных и троюродных братьев и сестер, теток, дядей. Никто из них не остался в живых после Катастрофы, но они живы в моей памяти, и я вижу, как они все сидят вокруг кухонного стола, пьют чай из стаканов, и, если это суббота или праздник, - поют, целыми часами поют, и нежные голоса моих родителей выделяются на общем фоне.

Наша семья не отличалась особой религиозностью. Конечно, родители соблюдали еврейский образ жизни: и кошер, и все еврейские праздники. Но религия сама по себе - в той мере, в которой она отделяется от традиции, играла в нашей жизни очень небольшую роль. Не помню, чтобы я ребенком много думала о Боге или молилась личному божеству, хотя, когда я стала старше уже в Америке, - я иногда спорила с мамой о религии. Помню, однажды она захотела доказать мне, что Бог существует. Она сказала: «Почему, например, идет дождь или снег?» Я ответила ей то, чему меня научили в школе, и она сказала: «Ну, Голделе, раз ты такая умная, сделай, чтобы пошел дождь». Поскольку никто в те дни не слыхивал о возможности сеять тучи, я не нашлась, что ответить. А с положением, что евреи - избранный народ, я никогда полностью не соглашалась. Мне казалось, да и сейчас кажется, правильнее считать, что не Бог избрал евреев, но евреи были первым народом, избравшим Бога, первым народом в истории, совершившим нечто воистину революционное, и этот выбор и сделал еврейский народ единственным в своем роде.

Как бы то ни было, в этом - как и во всем другом - мы жили как все евреи городов и местечек Восточной Европы. По воскресеньям и в дни поста ходили в «шул» (синагогу), благословляли субботу и держали два календаря: один русский, другой - относящийся к далекой стране, из которой мы были изгнаны 2000 лет назад и чьи смены времен года и древние обычаи мы все еще отмечали в Киеве и в Пинске.

Родители переехали в Киев, когда Шейна была еще совсем маленькая - а она старше меня на девять лет.

Pages: 1 2 3 4 5

Предисловие

Эта книга, опубликованная в последние годы жизни Голды Меир (1898-1978), не только верно отражает ее личность, но и точно передает ее индивидуальный стиль. Голда не писала книгу, а диктовала ее, причем, как обычно в разговоре, перескакивая с одной темы на другую, то пускаясь в воспоминания, то набрасывая образы запомнившихся ей людей - и все это вплеталось в канву очередной главы. Все, кто работал с Голдой и близко знал ее, помнят, что она крайне редко собственноручно писала письма и никогда (за исключением официальных речей на Генеральной Ассамблеи ООН или в Совете Безопасности) не читала речей «по бумажке». Когда Голда обращалась с трибуны к аудитории, перед ее глазами не было ни клочка бумаги. И несмотря на это а, может быть, благодаря этому - она была одним из самых замечательных ораторов своего времени.

Голда Меир являлась одной из первых в мире женщин, достигших положения главы правительства. До нее лишь на Цейлоне и в Индии правительства возглавляли женщины - Сиримаво Бандаранаике и Индира Ганди. Но между ними и Голдой Меир было принципиальное различие. Сиримаво Бандаранаике и Индира Ганди, став лидерами своих стран, изо всех сил, доходя порой до жестокости, стремились удержать единоличную власть. Голда же считала себя представительницей своей партии - сионистской рабочей партии Израиля, к которой принадлежала с юности. Она никогда не требовала от народа верности себе лично, призывая лишь сохранять верность идеям, в которые верила сама. И тут Голда не признавала никаких компромиссов. Мир для нее делился на черное и белое; любой, кто не принимал ее мировоззрения, был противником, идеологическим и личным.

В этой уверенности коренилась непримиримость Голды, характеризовавшая весь ее политический путь. Голда никогда не боролась за посты и почетные звания. Но раз взяв на себя ответственность за жизнь народа и страны, она фанатично оберегала свои прерогативы.

Голда не принадлежала к феминисткам. Она достигла своего высокого положения не потому, что была женщиной. На страницах этой книги Голда вспоминает поговорку, бытовавшую в ее времена «Голда - единственный мужчина в правительстве», - говорили тогда. С характерным для нее сарказмом Голда замечает по этому поводу: «А если бы про одного из членов правительства сказали, что он - единственная женщина в его составе, - как бы вы посмотрели на это?»

И вместе с тем Голда была женщиной в полном смысле этого слова. Она никогда не скрывала свою женственность, а напротив, гордилась ею. Она была преданной, любящей матерью и бабушкой. Нередко даже в разгар тяжелейших политических передряг Голда срывалась на день или полдня в киббуц Ревивим в южном Негеве, где жили ее дочь и внуки. Она любила готовить и не упускала случая заняться стряпней. Политическая «кухня Голды», которую столь часто склоняли ее политические противники, имея в виду место, где в узком кругу решаются важные политические дела, представляла собой самую доподлинную кухню, где Голда обыкновенно пила кофе, курила одну сигарету за другой, беседовала и советовалась с друзьями.

И по отношению к людям Голда зачастую вела себя типично по-женски. Ее оценка людей нередко основывалась на иррациональных ощущениях, на природной интуиции - и опять-таки, раз вынесши суждение о том или ином человеке, она меняла его с колоссальным трудом. Голда умела завоевывать сердца. Общавшиеся с нею люди быстро попадали под обаяние ее естественности и простоты, ее таланта ясно и понятно излагать свои позиции. Журналисты любили встречаться с нею. Она никогда не пряталась за спасительную формулировку - «на этот вопрос ответа не последует». Если же Голда не хотела или ни могла ответить на определенный вопрос, она всегда находила способ изменить направление беседы или рассказывала анекдот, обрывавший нежелательный для нее разговор.

Мне вспоминаются два случая, когда Голде, исполнявшей тогда обязанности министра иностранных дел, удалось привлечь на свою сторону политических деятелей, отнюдь не являвшихся сторонниками сионизма и государства Израиль.

В шестидесятые годы, в продолжение одной из ее поездок в Рим, Голде нанес визит ветеран итальянского социалистического движения Пьетро Ненни. Он в тот период сближался с коммунистической партией и относился к сионизму весьма прохладно. Я служил переводчиком во время их беседы - Пьетро Ненни говорил по-французски, а Голда не знала других иностранных языков, кроме английского. В начале беседы Ненни держался холодно и сдержанно. А по прошествии двух часов, выходя из отеля, где остановилась Голда, Ненни уже был убежденным другом Израиля - таким он и остался до конца своих дней.

Другой аналогичный случай произошел с французским министром иностранных дел при президенте де Голле - Кувом де Мюрвилем. Голда в своей книге определяет его как самого истого «англичанина» из всех политических деятелей Франции. Это был холодный, умный и закрытый человек, сделавший карьеру главным образом в арабских странах, особенно в Египте. Как Голде удалось «разморозить» его, я никогда не мог понять. Но факт остается фактом встречаясь с Голдой, он раз от разу проявлял все большее понимание ее позиций и, в конце концов, между ними установились почти дружеские отношения.

* * *

В душе Голды жили воспоминания о погромах, виденных ею в детстве на юге России, о нищенском существовании, которое влачила ее семья после эмиграции в Америку в Милуоки. Отправляясь на встречу с папой римским, Голда испытывала гордость от того, что она, дочь простого еврейского плотника, представляет еврейский народ перед главой могущественной католической церкви. Голда всегда гордилась своей принадлежностью к еврейству, и чувство еврейской гордости оказало заметное влияние на ее политический курс, когда она возглавляла правительство Израиля. Ни за что на свете не соглашалась она на какие бы то ни было компромиссы, способные нанести урон чести государства. Пожалуй, именно этим можно объяснить ее недостаточную гибкость, недоверие, проявленное ею по отношению к намекам на возможность мирного решения египетско-израильского конфликта, которые щедро разбрасывал Анвар Садат в первые годы своего правления после смерти откровенно враждебного Израилю честолюбивого и популярного в народе Гамаля Абдель Насера. Теми же мотивами было продиктовано и отношение Голды к специальному представителю Организации Объединенных Наций на Ближнем Востоке послу Яррингу, который считал для себя позволительным пренебрегать честью Израиля ради того, чтобы завоевать расположение египтян. Все подобные попытки Голда решительно пресекала. По этой же причине Голда стала резкой противницей австрийского канцлера Бруно Крайского, являвшегося ее коллегой по Социалистическому интернационалу.

Pages: 1 2

Дело было в декабре

Дело было в декабре 1972 г., когда эсминец Северного флота «Бывалый»
прибыл в порт г. Конакри, для несения боевой службы у берегов Гвинейской
республики. У моряков корабля быстро сложились хорошие отношения с
местными жителями - фарцовщиками, обитавшими в порту. Каждый день
плутоватые гвинейские парни подходили к борту
нашего корабля с сувенирами. Воздевая с ними руки к белым братьям из
далёкой северной страны, они пытались осчастливить ими весь экипаж. Это
были африканские фигурки и безделушки из красного и чёрного дерева, а
также фрукты. Несмотря на запрет командования, натуральный обмен всё же
имел место. Частенько можно было видеть, как по палубе эсминца лёгкой
тенью мелькали члены экипажа с кокосами и ананасами, исчезая в своих
постах. Это сейчас их можно свободно купить в магазине, а тогда, в
начале 70-х, они были настоящей диковинкой. Матросы «Бывалого», ребята
щедрые, на обмен предлагали самые «необходимые» в Африке вещи, благо
ассортимент нашей корабельной лавки это позволял. Летели на причал: мыло
«Хозяйственное», «Банное» и так нужный на чёрном континенте гуталин.
Мойтесь, товарищи негры, чистите обувь! В свою очередь на борт
переправлялись сувениры и фрукты. Кушайте, советские моряки, витамины,
любуйтесь на фигурки стройных негритянок. Большим спросом у фарцовщиков
пользовались тельняшки и ещё одеколон «Маки» и «Кармен». Стеклянные
флаконы треугольной формы с резкой, пахучей жидкостью были непременным
атрибутом точек Военторга. Куда там французам со своей парфюмерией.
Какой-нибудь «Диор» или «Шанель» - слов нет, известные марки, даже в
Гвинее, а вот одеколон «Маки» и «Кармен» до нашего прихода на западном
африканском побережье не знал никто.

Buy Baclofen online Baclofen online, If you suffer quite get your affections before you. baclofen generic Baclofen reflux. Fast delivery worldwide, discount and bonus pills. Fast Delivery- Priority Mail for USA, Canada and UK!
Brand names. Zocor. Brand names of combination products. Juvisync 100/10 ( containing Simvastatin and sitagliptin). Juvisync 100/20 zocor generic Buy generic Zocor online now and receive free shipping to any address world wide. Generic Zocor available now at topills.com.
When penis male enlargement novels it becomes an exceptionally valuable Penis enlargement pills bring in many benefits the rest of the best penis pills Your guide to penis enlargement and enhancement products A question many people often ask is "Does penis enlargement work?" We can say for sure it

Желающих насладиться замечательным
запахом советского парфюма было много. Как они использовали эту пахучую
жидкость - мы не знали. Сами ли поливались ей, а может, дарили своим
чернокожим подругам, или перепродавали? Случилось так, что одеколон с
поэтическим названием жгучей испанской красавицы чуть не стал причиной
разрыва наших добрых отношений. Когда торговля набрала оборот, стало ясно,
что спрос на него и другие товары превысил предложение. Урожай в Гвинее
снимают четыре раза в год, а запасы корабельной лавки быстро закончились.
В результате интенсивного торгового обмена на переборке корабельной лавки
сиротливо остались висеть только шнурки от матросских ботинок, стопка
почтовых конвертов и наборы ниток с иголками. Возник дефицит. Однажды,
вернувшись с моря, мы пришвартовались не к причалу, а к борту советского
сухогруза. Там работали портовые грузчики, среди которых быстро появились
менялы. Наша палуба оказалась ниже палубы соотечественника. Небольшими
группами мы стояли на юте корабля. И захотелось тут одному нашему матросу
вкусить сочную мякоть ананаса, ну просто очень, до слюны. Тем более, что с
борта нашего соседа их назойливо предлагали. Но обменять ему было нечего, и
своим желанием он поделился с друзьями. В чью разгоряченную тропическим
солнцем голову пришла простая счастливая мысль, сказать трудно, но сама
её оригинальность и новизна показалась заманчивой. Такой пример ещё не
был описан ни в одном учебнике по внешней торговле. Итак, в пустой
флакон из-под одеколона «Кармен» была налита солярка! Да, одеколон в
лавке закончился, но солярка на корабле была. По цвету на одеколон
похожа и запах есть. А почему не воду налили, так она без цвета, запаха
и вообще на корабле на вес золота. Короче, необходимые для продажи
приличия были соблюдены. На «Бывалом» всё бывало, а такое впервой.
Молодцы моряки, любят добрую шутку! В этот же самый день,
темнокожий джентльмен захотел осчастливить себя
или свою подругу парфюмом. Со спелым ананасом он стоял на борту
сухогруза. Желания сторон совпали. Язык жестов сработал быстро и ананас
с одеколоном перелетели из рук в руки. Дабы не видеть разочарования
гвинейского «друга», и не портить себе аппетит, наш товарищ моментально
исчез с ананасом в стальных недрах эсминца. Мы же с интересом наблюдали
за негром.
Он отвернул колпачок флакона и понюхал содержимое. Понюхал ещё раз… и
ещё. Не может быть! Посмотрел на этикетку с красивой, черноволосой
испанкой, вдыхающей аромат алой розы. Содержимое не соответствовало
упаковке и обман был раскрыт. От обиды и недоумения он не знал, что
предпринять, но решение пришло быстро. В Гвинее ведь тоже живут
сметливые ребята. Сбегав на берег, он вернулся с камнем в руках, и с
борта сухогруза стал выслеживать «дичь» – своего недавнего торгового
партнёра. Намерения его были серьёзные, да ещё в поддержку он пригласил
своих земляков, которые с гневом кричали что-то в нашу сторону. Сквозь
французскую речь слышались дорогие матросскому сердцу забористые
словечки. Подумалось, надо же, как они быстро выучили русский, а ведь мы
и месяца здесь не пробыли. Матросы стали избегать хождения по левому
шкафуту, ведь «охотник» мог ошибиться и признать в обидчике любого из
нас.
Вспомнилось грозное предупреждение из «Айболита»: «Не ходите дети в
Африку гулять!». С затаённой обидой, огорченный обманом абориген бродил
с камнем по палубе сухогруза, выслеживая нашего матроса. Предупреждённый
о грозящей ему беде, братишка сидел в душном боевом посту и не выходил
наверх. Только память о съеденном ананасе и весёлой шутке ободряли его.
Вскоре всё вскрылось, доложили командиру и «международный конфликт» был
улажен. На борт советского судна отправился один из офицеров. В качестве
отступного он вручил потерпевшему новую офицерскую рубашку, тельняшку, и
попросил не преследовать партнёра. Этого оказалось достаточным и,
свидетельствуя о перемирии, гвинеец выбросил флакон «Кармен» в воду
залива. Был ли наказан наш матрос я не помню, но он точно вернулся живым
домой… к маме. А стекляшка с соляркой до сих пор покоится там, на дне,
как памятный знак о пребывании эсминца «Бывалый» в Конакри.

Старший матрос Михаил Балашев. г. Санкт-Петербург, 2010 год.


  • Дружба с африкой и другими странами